Darty перед двумя моделями кухонных плит, весьма рискованный провоз на крыше машины кресла, купленного однажды летним вечером на уличном рынке. Список вещей ратифицировал смерть супружеской пары. Следующим шагом был поход к адвокату, перевод личной истории на язык юридических терминов, который разом очищал развод от его сентиментальных параметров, переводил его в банальность и анонимность «прекращения процесса совместного проживания». Хотелось сбежать и все забыть. Но было предчувствие, что вернуться назад теперь невозможно, мы были готовы вступить в раздрай бракоразводного процесса, выкрикивание угроз и оскорблений, мелочные счеты, готовы жить на половину бюджета, готовы на все, чтобы снова пришло желание смотреть в будущее.
Цветное фото: женщина, мальчик лет двенадцати и мужчина, все трое стоят по отдельности, словно образуя треугольник на песчаной, белой от солнца эспланаде, возле каждого тень, позади — здание, похожее на музей. Мужчина справа весь в черном, в костюме со стоячим воротом, он стоит спиной, подняв руки, снимает здание на видео. На дальней вершине треугольника лицом к нам стоит мальчик, в шортах и майке с неразборчивой надписью, и держит какой-то черный предмет, видимо, чехол от камеры. Слева на первом плане и вполоборота стоит женщина в чуть приталенном зеленом платье, по стилю — что-то повседневное и немного хипповское. Она держит большую толстую книгу, наверное, путеводитель из синей серии. Волосы гладко зачесаны назад, за уши, высвобождая лицо — полное и нечеткое из-за солнечного света. Нижняя часть туловища под просторным платьем кажется тяжеловатой. Эти двое, женщина и ребенок, как будто застигнуты на ходу, обернулись к объективу и улыбнулись в последний момент, предупрежденные тем, кто снимал. На обороте пометка: «Испания, июль 80».
Она — супруга и мать в этой маленькой семейной группе, четвертый член которой, сын-подросток, и сделал снимок. Стянутые в пучок волосы, согнутые плечи, бесформенно повисшее платье свидетельствуют, несмотря на широкую улыбку, об усталости и безразличии к тому, привлекательна она или нет.
Здесь, на ярком солнце, в этой трудноопределимой точке туристического маршрута, у нее в голове вряд ли есть хоть одна мысль, выходящая за рамки той семейной ячейки, которую они выгуливают, перемещаясь на своем «Пежо-305» между парадорами, тапас-барами и достопримечательностями из путеводителя и каждый раз боясь, что, вернувшись, обнаружат колеса проколотыми сепаратистами из ЭТА. На природе, на улице и в любом помещении, временно избавясь от многообразных забот — чьи усеченные отметки хранит ее ежедневник («перестел. кров., заказ. ростбиф, классн. собр.»), и потому открывшись для обостренного осознания жизни, она все никак не может, с тех пор, как они выехали из парижского региона под проливным дождем, отключиться от супружеской пытки, от узла бессилия, обиды и ненужности. Сквозь эту боль фильтруются ее контакты с миром. Она рассеянно осматривает пейзажи, ограничиваясь констатацией исчезновения осликов и появления на равнине, при въезде в город, коммерческого центра Mammouth — со смерти Франко Испания изменилась. На террасах кафе она видит только тех женщин, которым можно дать от тридцати пяти до пятидесяти, и высматривает у них на лицах знаки счастья или несчастья — «как у них получается жить?». Но иногда, сидя в баре и видя, как чуть дальше ее дети играют со своим отцом в какие-то электронные игры, она испытывает пронзительную боль, понимая, что развод внесет страдание в этот такой спокойный мир.
От поездки в Испанию останутся следующие моменты:
на Пласа-Майор в Саламанке, когда они пили вино в тени, она все время возвращается взглядом к женщине лет сорока, по виду — благополучной супруге, с сумочкой, в цветастой блузке и юбке по колено, которая ходила под аркадами и зазывала клиентов
ночью, в отеле «Эскориал» в Толедо, она проснулась от громких стонов и побежала в соседнюю спальню к детям. Мальчики спокойно спали. Когда она снова легла, они с мужем поняли, что это стонет женщина в каком-то нескончаемом оргазме, и ее крики отражаются от стен патио и звучат во всех номерах с открытыми окнами. Она не удержалась и стала мастурбировать — лежа рядом с уснувшим мужем
в Памплоне, где они провели три дня праздника святого Фермина, когда во время сиесты она задремала одна на кровати и вдруг почувствовала себя как в восемнадцать лет в своей комнатке общежития для девушек — то же тело и то же одиночество, то же нежелание действовать. С кровати она слышала, как музыканты ходят по улицам, нацепив огромные головы, ходят беспрестанно. Это было давнее ощущение того, что на этом празднике она — чужая.
Тогда, летом 80-го года, время юности видится ей как бесконечное, залитое светом пространство, и она — в каждой точке этого пространства: она может охватить его своим сегодняшним взглядом, не различая ничего конкретного. То, что мир этот лежит позади, — не укладывается в голове. В тот год впервые до нее дошел ужасный смысл фразы «живем только раз». Возможно, она авансом представляет себя в образе старухи из фильма Карлоса Сауры «Выкорми ворона», который потряс ее в другое лето, уже такое далекое, лето «засухи», в нереальное пекло, когда она лежала не в силах двинуться, немая, заплаканная, без устали рассматривая фотографии на стенах, снова и снова прокручивая одни и те же песни. Те фильмы, которые она хочет увидеть, и те, что она недавно посмотрела, образуют в ее сознании линии сюжетов, в которых она ищет собственную жизнь, — «Ванда» Барбары Лоден, «Простая история» Клода Соте. Она хочет, чтобы они прорисовали ей будущее.
Ей кажется, будто какая-то книга пишется сама собой позади, просто за счет проживания жизни, но там ничего нет.
Незаметно для себя мы вышли из летаргии.
Люди стали смотреть на общество и политику с веселой издевкой Колюша. Дети знали все «запреты», и каждый повторял его присказку «вещь новая, только изобрели». Тот образ Франции, «хохочущей навзрыд», который он предлагал, смыкался с нашим, его желание выдвинуться в президенты приводило нас в восторг, хотя мы и не готовы были настолько профанировать систему всеобщего голосования, чтобы отдать голос за него. Мы ликовали, когда выяснилось, что Жискар д’Эстен при всем своем высокомерии принимал бриллианты в подарок от африканского диктатора, по слухам, державшего у себя в морозильной камере трупы врагов. В силу каких-то странных и незапамятных кульбитов сознания, теперь не он олицетворял истину, прогресс и молодость, а Миттеран. Который был за: независимые радиостанции, включение аборта в страховую компенсацию, пенсию в 60 лет, 39-часовую рабочую неделю, отмену смертной казни и т. д. Теперь его осенял призрак народной воли, и его портреты на фоне деревеньки с церковной колокольней придавали кандидатуре Миттерана силу самоочевидности, коренившейся в каких-то давних воспоминаниях.
Мы помалкивали — из суеверия. Скажешь, что убежден в победе левых сил, а вдруг сглазишь? Это когда-то мы радостно кричали: «Выборы, выборы — депутаты пидоры», теперь был не тот случай.
Даже когда на экране телевизора возникло странное, сложенное из точек лицо Франсуа Миттерана, мы все еще не верили. Потом приходило осознание того, что вся наша взрослая жизнь прошла при власти, которая не имела к нам никакого отношения, и двадцать три года — за исключением одного мая — казались единой безнадежной текучей массой, откуда не вышло ничего удачного в смысле политики. Мы ощущали такую досаду, словно у нас украли часть юности. После стольких прошедших лет туманным вечером майского вокресенья, которое смывало прошлое майское поражение, мы возвращались в большую Историю с когортой людей, с молодежью, женщинами, рабочими, преподами, артистами и гомосексуалами, с медсестрами, почтальонами — и нам хотелось снова эту историю творить. Это было как 36-й год, как Народный фронт из рассказов родителей, как Освобождение Франции, как 68-й — только закончившийся победой. Нам нужно было все: песни и эмоции, роза[58] и Пантеон, Жан Жорес[59] и Жан Мулен[60], «Время вишен»[61] и «шахтерские поселки» Пьера Башле[62]. Слова звенели и казались нам искренними, потому что мы давно их не слышали. Надо было отвоевать прошлое, заново взять Бастилию, напиться допьяна символикой и ностальгией прежде, чем шагнуть в будущее. Счастливые слезы Мендес-Франса в момент, когда его обнимает Миттеран, — были наши слезы. Мы смеялись над тем, как богатеи с испугу стали драпать в Швейцарию и прятать там деньги, мы покровительственно успокаивали школьных секретарш, которые боялись, что их квартиру отберут в пользу государства. Покушение на Иоанна-Павла II (револьверный выстрел какого-то турка) случилось некстати — его быстро забудут.
Все казалось возможным. Все было в новинку. Все с любопытством смотрели на четырех министров-коммунистов, как на каких-то экзотических зверей, удивляясь, что они не выглядят по-советски и не говорят «по-народному», как Марше или Лажуани. Мы растроганно смотрели на депутатов с трубкой и шкиперской бородкой, как у студентов шестидесятых годов. Дышалось легче, жизнь молодела. Возвращались слова «буржуазия», «общественный класс». Язык освобождался от поводьев. Летя по автостраде, ведущей в отпуск, с орущими на полную громкость кассетами Iron Maiden и приключениями «Давида Секс-гиганта» на радио Carbone 14, мы верили, что открывается новая эпоха.
Сколько ни копайся в воспоминаниях, никогда еще не разрешалось так много разных вещей за такое короткое время — несколько месяцев (и это тут же забудут, настолько немыслимым казалось возвращение назад). Отмена смертной казни, страховая компенсация абортов, выдача документов нелегальным иммигрантам, узаконенная гомосексуальность, увеличение отпусков на неделю, уменьшение рабочей недели на час и т. д. Но вскоре эйфория шла на убыль. Правительство требовало денег, занимало их у нас, проводило девальвацию, не давало франку покидать пределы страны, вводя контроль за валютными операциями. Атмосфера снова становилась суровой, речь («дисциплина» и «контроль») — карательной, словно прибавка времени, денег и прав была незаконной, и требовалось вернуться к естественному порядку, предписанному экономистами. Миттеран перестал говорить о «левых массах». Мы еще не слишком ставили ему это в вину, все-таки он был не Тэтчер, которая дала Бобби Сэндсу