Годы — страница 23 из 35


Сейчас, так далеко от 8 мая 1981 года[70], в памяти осталась только картина пустынной улицы, немолодой женщины, неспешно выгуливающей собаку, а ровно через две минуты по всем телеканалам и радиостанциям объявят имя нового президента Республики, и появится лицо Рокара, выскакивающего на экран как чертик: «Все на Бастилию!»


И из недавнего прошлого:

смерть Мишеля Фуко, по версии газеты «Монд», от заражения крови, в конце июня, после или до громадной демонстрации сторонников частных школ, с бесчисленными юбочками-плиссе и белыми блузками


смерть Роми Шнайдер двумя годами раньше, такой прекрасной в фильме «Мелочи жизни», когда-то впервые увиденной урывками в «Молодых годах королевы» — экран заслоняла голова парня, с которым они целовались в кинотеатре на последнем ряду, — ряд традиционно и предназначался для этих целей


водители грузовиков, перекрывшие улицы накануне февральских каникул


металлурги, которые у нее ассоциировались с рабочими заводов Lip, — жгущие покрышки на дорогах


и она читает «Слова и вещи»[71] в купе остановившегося скоростного поезда.


Чувствовалось, что помешать возврату правых сил не сможет ничто. Фатализм социологических опросов сбудется, и эта незнакомая ситуация, «сосуществование правого премьер-министра и левого президента», почти сожительство, неотвратимо станет реальностью, как тайный грех, который охотно распаляли СМИ. Общественно полезные работы для молодежи, элегантный Фабиус, которого по телевизору Ширак растер в порошок, Ярузельский в черных бандитских очках на приеме в Елисейском дворце, саботаж Rainbow Warrior[72] — правительство левых сил, казалось, во всех обстоятельствах действовало невпопад. Даже захват заложников в Ливане, в ходе конфликта, в котором никто ничего не понимал, случился некстати, и ежевечерний призыв не забывать, что Жан-Поль Кофман, Марсель Картон и Марсель Фонтен по-прежнему остаются в плену, раздражал: ну что мы можем поделать. В зависимости от своего политического лагеря люди злились агрессивно или удрученно. Даже зимы, более холодные, чем обычно, со снегом в Париже и температурой минус двадцать пять в Ньевре, не предвещали ничего хорошего. Вокруг нас люди негласно умирали от СПИДа — чудом уцелевшие жили вполсилы. Царила подавленность. По вечерам, слушая Пьера Депрожа, заканчивавшего свою «Хронику обычной ненависти» словами «а что касается марта, то независимо от политической подоплеки он вряд ли протянет дольше зимы», мы понимали, что это левые не переживут зиму.


И правые возвращались, методично разрушали все сделанное, приватизировали национализированные предприятия, отменяли административную защиту работника при увольнении, налог на крупные состояния. Это мало кого осчастливило. Мы снова любили Миттерана.


Умирали Симона де Бовуар и Жан Жене, вот уж точно, апрель не задался, да к тому же над Иль-де-Франсом по-прежнему шел снег. И май тоже, — хотя атомная электростанция, которая взорвалась в СССР, не слишком нас напугала. Катастрофа, которую русские не сумели скрыть и которая, видимо, объяснялась, как и ГУЛАГ, имперской сутью и (при всей нашей симпатии к Горбачеву) бесчеловечностью, не имела к нам отношения. Однажды душным июньским днем, выйдя с дипломного экзамена, лицеисты узнали, что незадолго до этого на пустынной дороге разбился на своем мотоцикле Колюш.


Войны в мире шли своим чередом. Интерес, который мы к ним испытывали, был обратно пропорционален их длительности и удаленности, и зависел в основном от присутствия или отсутствия среди их участников европейцев. Неизвестно, сколько времени убивали друг друга иранцы и иракцы, а русские пытались усмирить афганцев. Еще непонятней были мотивы, в глубине души мы думали, что и сами участники их не знают, и подписывали без всякой веры петиции по поводу конфликтов, чьи причины не удерживались в голове. Путались в группировках, воюющих в Ливане, шиитах и суннитах, и еще христианах. Что люди истребляют друг друга из-за религии, не укладывалось у нас в голове, значит, эти народности еще находятся на низкой стадии развития. Мы-то с идеей войны покончили. На улице почти не встречались парни в военной форме, и армейская служба стала повинностью, от которой все, кто мог, уклонялись. Антимилитаризм утратил актуальность, песня «Дезертир» Бориса Виана отсылала к далекому прошлому. По нам, так хорошо было бы расставить «синие каски»[73] повсюду, чтобы настал вечный мир. Мы были приличными и цивилизованными, все больше заботились о гигиене и уходе за телом, пользовались средствами для устранения запахов на теле и в доме. Мы смеялись: «Бог умер, Маркс тоже, да и я не в лучшей форме». Играли словами.


Случались отдельные теракты, чьи зачинщики испарялись и дальше жили в бегах, как Карлос, — они волновали мало. О первом теракте в сентябре, сразу после начала школьных занятий, никто бы и не вспомнил, если бы не стали рваться другие бомбы с интервалом в несколько дней, всегда в людных местах, не давая нам времени очнуться от изумления, а телевидению — исчерпать тему предыдущего теракта. Позднее, соображая, в какой момент нам стало казаться, что невидимый враг объявил нам войну, мы вспомним среду, улицу Ренн[74] и такой теплый вечер, и сразу начавшиеся звонки родственникам и друзьям, чтобы убедиться, что их не было там, когда бомба, брошенная из «Мерседеса» перед магазином «Тати», убила прохожих. Люди продолжали ездить на метро и на скоростной электричке, но атмосфера в вагонах незаметно сгущалась. Садясь, мы оглядывали «подозрительные» спортивные сумки у ног пассажиров, особенно близких к той группе, которую априорно назначили ответственной за теракты, то есть арабов. От близости смерти острее чувствовалось тело и каждый момент настоящего.


Все ждали новых побоищ, в уверенности, что правительство не сможет их предотвратить. Ничего не происходило. С течением дней мы перестали всего бояться и заглядывать под сиденья. Очередь взрывов прекратилась внезапно и неизвестно почему, но никто и не знал, почему она началась, — как бы то ни было, облегчение было так велико, что об этом не задумывались. Теракты так называемой «кровавой недели» не стали отдельным событием, не затронули жизнь большинства, а только сказались на манере внедомашнего поведения, окрашенного тревогой и фатальностью, которые исчезли, едва отдалилась опасность. Имен погибших и раненых не знали, они вошли в анонимную категорию «жертвы сентябрьских терактов», с подразделом «погибшие на улице Ренн», потому что их было больше всего и потому, что еще кошмарней умереть на улице, где ты просто случайно оказался. (Естественно, лучше запомнят имена гендиректора «Рено» Жоржа Бесса и генерала Одрана, пробитых пулями крошечной группы «Аксьон директ», — казалось, она ошиблась временем, подражая «красным бригадам» и банде Баадера.)


Такое уже случалось, и мы это проходили, и когда два месяца спустя студенты и лицеисты вышли протестовать против закона Деваке[75], мы решили, что начинается что-то важное. Мы боялись надеяться — какое чудо, май 68-го года посреди зимы, словно возвращение в молодость. Но они быстро прочищали нам мозги и на растяжках писали: «68-й — отстой, 86-й — крутой». Мы на них не сердились, они были славные, булыжниками не кидались и обстоятельно отвечали на вопросы тележурналистов, пели на демонстрациях чудесные куплеты на мотив детских песенок про «Кораблик» и считалок, — и только Пауэлс и Le Figaro могли объявить, что у этих детей «СПИД головного мозга». Мы же впервые видели в реальности — массивной и впечатляющей — поколение, идущее вслед за нами: девушки — в первом ряду, рядом с парнями, с бёрами, и все в джинсах. От многочисленности они казались зрелыми — неужели мы сами теперь старики. Потом двадцатидвухлетний мальчик, на фото совсем ребенок, погибал под ударами конной полиции на улице Месье-Лепренс. Тысячи людей скорбной процессией шли за транспарантами с его именем: Малик Усекин. Правительство отзывало закон, демонстранты возвращались на факультеты и в лицеи. Они были прагматики. Они не собирались менять общество, просто не ставьте им палки в колеса, не мешайте занять нормальное место.


И мы, отлично понимавшие, что «надежная профессия» и деньги не обязательно приносят человеку счастье, все равно, как ни крути, желали для них именно этого счастья.


Города ширились, расползались все дальше, поля покрывались новыми розовыми поселками, без огородов и птичников, где собакам запрещено было бегать на свободе. Автодороги расчерчивали пейзаж на клеточки и оплетали Париж воздушными петлями и восьмерками. Люди проводили все больше времени в машинах — бесшумных и комфортабельных, с большими стеклами, с музыкой. Машины превращались в транзитное жилье, все более личное и семейное, куда не допускали посторонних — автостоп исчез, — где пели, ссорились, открывали душу, попутно следя за дорогой и не оглядываясь на пассажира, где вспоминали. Место одновременно открытое и закрытое: существование других людей в машинах, которые мы обгоняли, сводилось к мелькнувшему профилю, но при аварии существа без тела обретали грубую реальность паяцев, разметавшихся в водительском кресле, и внушали ужас.


При долгой езде в одиночестве на ровной скорости автоматизм давно освоенных жестов снимал телесные ощущения, и казалось, что машина едет сама. Холмы и долины проплывали мимо широко и плавно. Оставался лишь взгляд из прозрачного пространства салона до края движущегося горизонта, только огромный и хрупкий разум, заполняющий видимое пространство и далее — весь мир. Иногда думалось, что стоит лопнуть колесу или случиться иной преграде, как в «Мелочах жизни» Клода Соте, и этот разум исчезнет навсегда.