Годы и войны. Записки командарма. 1941—1945 — страница 45 из 125

На другой день командир полка доложил мне по телефону, что мое приказание выполнено. Я же чувствовал, как отношение ко мне со стороны сослуживцев становилось каким-то настороженным. Даже те, кто стремился со мной сразиться в шахматы, избегали встречи и ходили опустив глаза. В частях корпуса проводились митинги, на которых утверждалось, что бывший комкор участвовал в контрреволюционном заговоре, связан с иностранной разведкой. Высказывались и другие более «крепкие» обвинения и требования расправы с ним. Выискивали всякую грязь, какой можно было облить славного и отважного воина-коммуниста.

Прошел еще месяц. Приказом командующего округом я был освобожден от командования дивизией, а вскоре и исключен из партии штабной парторганизацией «за связь с врагами народа». Меня отчислили в распоряжение Главного управления кадров Наркомата обороны.

Все мои попытки отстоять себя в окружной парткомиссии оказались безуспешными. Посоветовавшись с женой, мы решили уехать из Староконстантинова в Москву. Прибыв туда, мы на первых порах устроились в гостинице ЦДКА. После того как пришли наши вещи, мы их сдали на склад НКО, а сами с разрешения Главного управления кадров уехали в Саратов к родителям жены, так как жить в гостинице нам было не по карману.

Мой тесть, Александр Васильевич Веселов, и его добрейшая жена, Любовь Сергеевна, встретили нас очень радушно. Александр Васильевич был в то время начальником службы движения в управлении Рязано-Уральской железной дороги. Вместе с ними жили дочь Лена, теперь уже студентка мединститута, и сын Сережа, ученик средней школы. Семья занимала трехкомнатную квартиру и одну из комнат любезно предоставила нам.

Положение мое продолжало оставаться неясным, и, конечно, настроение было невеселым. Мы прожили в Саратове несколько месяцев.

Наконец в первых числах марта 1938 года я был вызван в парткомиссию Главного политического управления и восстановлен в партии. В связи с этим ко мне резко изменилось отношение и в Главном управлении кадров. Через два с половиной месяца, 15 мая, мне был вручен приказ о назначении на должность заместителя командира 6-го кавалерийского корпуса, которым командовал Г. К. Жуков. Радости нашей не было конца, хотя я с гораздо большим удовольствием пошел бы командовать дивизией, так как по своему характеру предпочитал самостоятельную работу. Да и стаж самостоятельной работы у меня был большой: семь лет командовал полком, пять с половиной лет бригадой и столько же дивизией. «Видимо, — подумал я, — опала с меня еще не совсем снята».

Мы отправились в город Осиповичи, где в то время находился штаб корпуса.

Георгий Константинович принял нас хорошо:

— Жить будете в этом же доме, только на втором этаже.

Смотрю на командира корпуса и вспоминаю нашу первую встречу в конце 1929 года в Москве, на Курсах по усовершенствованию высшего начальствующего состава, наши жаркие споры на оперативно-тактические и специальные темы. И снова встреча через восемь с лишним лет.

Жуков оставался по-прежнему Жуковым. Собранным, энергичным, волевым и подчас нетерпимым к проступкам сослуживцев и подчиненных. О высокой боевой выучке 4-й Донской казачьей дивизии, которой четыре года командовал Г. К. Жуков, было хорошо известно Красной Армии. В этой славе дивизии колоссальный труд ее командира Г. К. Жукова.

Тогда, восемь лет назад, он дал высокую оценку деятельности начальника Высшей кавшколы В. М. Примакова, его образованности, знанию военного дела. Во время наших жарких дискуссий Г. К. Жуков не раз говорил:

— Вот она, школа Примакова.

И в дни нашей встречи, как будто в чем-то виноватые, мы старались не бредить тем, что иссушало наши сердца.

Отдавая должное железной выдержке командира корпуса, я внутренне был благодарен ему, что он, не вдаваясь в подробности моего перевода, сказал, как отрезал, всего два слова:

— Ты прав!

К этому вопросу ни тогда, в 1938 году, ни в годы Великой Отечественной войны Георгий Константинович не возвращался.

В краткой, но емкой беседе комкор сообщил мне, что в командование войсками округа вступил Михаил Прокофьевич Ковалев. Тактику он знает, любит.

— Ну а нам, Александр Васильевич, надо служить, учить войска, учиться самим.

По работе я очень соскучился и старался быть полезным и нужным командиру корпуса, быстро включился в работу.

Вскоре Г. К. Жуков получил назначение на должность помощника командующего округом по коннице и уехал в Смоленск, оставив на меня временное командование корпусом. Я предполагал, что буду утвержден в должности командира корпуса, но моя надежда не сбылась. «Значит, мое предположение, что опала не вполне с меня снята, подтверждается», — подумал я.

Вскоре прибыл командир корпуса А. И. Еременко. Андрея Ивановича я знал по Новоград-Волынскому, где в 1937 году он был заместителем командира дивизии, и мы быстро нашли с ним общий язык. Жизнь налаживалась. А. И. Еременко оказался энергичным командиром и хорошим хозяином. Но течение трудовых будней было внезапно прервано.

В сентябре 1938 года кладовщик штаба корпуса доложил мне, чтобы я получил причитающееся по зимнему плану обмундирование; когда же я пришел к нему на другой день, то со смущенным видом показал мне телеграмму от комиссара корпуса, старшего политрука А. Я. Фоминых, находившегося в это время в Москве: «Воздержаться от выдачи Горбатову планового обмундирования».

Со склада я уходил более смущенным, чем кладовщик. Так и эдак прикидывал предусмотрительность А. Я. Фоминых. Дома об этом рассказал жене. Нина Александровна выслушала мои опасения и промолвила:

— В лучшем случае нужно ожидать повторения пройденного, а может быть, и худшего.

Вслед за этой странной телеграммой пришел приказ о моем увольнении в запас…

Забегу вперед. Через 24 года, весной 1962 года, в кругу генералов и офицеров ко мне подошел генерал-лейтенант, который сказал:

— Я чувствую, товарищ генерал армии, что вы меня не узнаете. Я — генерал-лейтенант Фоминых, бывший комиссар 6-го кавкорпуса. С начала войны был членом Военного совета Западного фронта, а теперь в отставке, живу в Ленинграде.

— Да, товарищ Фоминых, — ответил я. — Сперва я вас не узнал, но мне все-таки показалось, что где-то я вас видел. А теперь я вас совсем вспомнил. Особенно мне запомнилось, как вы, будучи комиссаром корпуса в звании старшего политрука, прислали из Москвы телеграмму, рекомендуя воздержаться от выдачи мне планового обмундирования. Через несколько дней я был уволен из кадров армии, а затем арестован и осужден.

После этих слов генерал-лейтенант Фоминых поспешил уйти. Чувствовалось, что он был не рад, что захотел возобновить наше знакомство…

Итак, 15 октября 1938 года я выехал из города Осиповичи в Москву, чтобы выяснить причину моего увольнения из армии. К наркому обороны меня не допустили. 21 октября начальник Главного управления кадров Е. А. Щаденко, выслушав меня в течение двух-трех минут, сказал: «Будем выяснять ваше положение», не забыв спросить, где я остановился.

Днем я послал жене телеграмму: «Положение выясняется» — а в два часа ночи раздался стук в дверь моего номера в гостинице ЦДКА. На мой вопрос: «Кто?» — ответил женский голос:

— Вам телеграмма.

Очевидно, от жены, подумал я, открывая дверь. Но в номер вошли трое военных, и один из них с места в карьер объявил мне, что я арестован. Я потребовал ордер на арест. В ответ услышал:

— Сами видите, кто мы! Конечно, не бандиты.

После этого ответа один начал снимать ордена с моей гимнастерки, висящей на спинке стула, другой — срезать знаки различия с обмундирования, а третий, не сводя глаз, следил за тем, как я одеваюсь. У меня отобрали партийный билет, удостоверение личности и другие документы. Под конвоем этих лиц я вышел из гостиницы. Меня втолкнули в легковую машину. Ехали молча. Трудно передать, что я пережил, когда машина мчала меня по пустынным ночным улицам Москвы.

Я недоумевал, считая, что все это не серьезно и что сегодня, ну, завтра все выяснится и я снова буду на службе, хотя освобожденных пока еще не видел.

Но вот закрылись массивные ворота на Лубянке, а потом и дверь камеры. Я окинул взглядом камеру, увидел каких-то людей, поздоровался, и в ответ услышал дружное: «Здравствуйте, товарищ военный!»

Их было семь. После недолгого молчания один из них сказал:

— Товарищ военный, вероятно, думает: сам-то я ни в чем не виноват, а попал в компанию государственных преступников… Если вы так думаете, то напрасно! Мы такие же преступники, как вы. Не стесняйтесь, садитесь на свою койку и расскажите нам, что делается на белом свете, а то мы давно уже от него оторваны и ничего не знаем.

Мои товарищи по несчастью особенно интересовались положением в гитлеровской Германии. Позднее я узнал, что все они в прошлом ответственные работники. Произвели они на меня впечатление культурных и серьезных людей. Однако я пришел в ужас, когда узнал, что все они уже подписали на допросах у следователей несусветную чепуху, признаваясь в преступлениях за себя и за других. Одни пошли на это после физического воздействия, а другие потому, что были запуганы рассказами об этих ужасах.

Все же мне было совершенно непонятно. Я говорил им: ведь ваши оговоры приносят несчастья не только вам и тем, на кого вы лжесвидетельствуете, но также их родственникам и знакомым. И наконец, говорил я, вы вводите в заблуждение следствие и Советскую власть. Ведь некоторые подследственные подписывались под клеветническими измышлениями на умершего Сергея Сергеевича Каменева, бывшего Главнокомандующего Вооруженными Силами республики, начальника штаба РККА, чья урна с прахом покоится у Кремлевской стены на Красной площади.

Но мои доводы их не убедили. Они придерживались странной теории: чем больше посадят, тем лучше, потому что скорее поймут, что все это вреднейший вздор. Рекомендовали и мне следовать их примеру.

— Нет, ни при каких обстоятельствах я не пойду по вашей дороге, — сказал я, и, так как они доказывали мне свою правоту, у меня сначала пропало к ним сострадание, а потом я почувствовал даже отвращение к этим трусам. Я так рассердился, что сказал им: — Своими ложными показаниями вы уже совершили тяжелое преступление, за которое положена тюрьма…