— А почему вы думаете, что ваш муж арестован? — задали ей встречный вопрос.
— Я думаю, что он арестован, потому что долго не имею от него никаких известий, — ответила она.
— У нас вашего мужа нет.
Однако ей дали адреса всех тюрем, кроме Лефортовской, и сказали:
— Ищите сами, нам о нем ничего неизвестно.
В тюрьмах и на пересыльных пунктах ей давали тот же ответ.
Наконец, обойдя весь круг, она снова пришла в справочную НКВД и встала в очередь. Здесь она случайно встретила женщину, с которой когда-то познакомилась в Сочи, и поделилась с ней своим горем. Женщина посоветовала ей ехать в Лефортовскую тюрьму и научила, как все разузнать.
Войдя во двор тюрьмы, жена подошла к окошечку и обратилась к дежурному с просьбой принять передачу для ее мужа Горбатова. Окошечко захлопнулось. Через некоторое время тот же дежурный спросил у жены паспорт и взял 50 рублей. Так ей стало ясно, что я нахожусь в Лефортовской тюрьме.
Из тюрьмы жена зашла к нашим хорошим московским знакомым, обо всем рассказала и поехала в Осиповичи.
После получения ее денег у меня появилась надежда. Пусть бесконечно горько на душе от несправедливости, но сознание того, что Нина узнала, где я и что со мной, дало ей возможность узнать хоть горькую, но правду, думал я, пусть надеется, что все будет хорошо, что во всем разберутся.
В дороге жена надумала уехать из Осиповичей в Саратов, к своей матери, чтобы вместе с ней мыкать горе: дело в том, что 30 апреля 1938 года был арестован отец моей жены, а несколько раньше, в 1937 году, и ее брат, инженер. «Да и работу в Саратове, — думала она, — найти будет легче, чем в Осиповичах».
Андрей Иванович верил в мою невиновность, поэтому решение Нины Александровны одобрил, содействовал ее выезду, что было редкостью в то время, и сказал ей, что уверен в моей невиновности. Мы и сейчас с большой благодарностью вспоминаем благородный поступок А. И. Еременко и его гражданское мужество, едва ли не более трудное, чем мужество на поле боя. Вот, пожалуй, в таких поступках и проверяется чувство локтя и войсковое товарищество.
В ночь перед ее выездом, около двух часов, в дверь квартиры кто-то громко застучал. Жена и домработница еще не спали, собирая вещи к отъезду. Домработница, плача, сказала: «Это за вами, Нина Александровна» — и не хотела открывать дверь. Собравшись с силами, жена быстро сбежала по лестнице и спросила: «Кто там?» В ответ два полупьяных голоса наперебой спросили: «Где здесь гостиница?» Опустившись на ступеньки лестницы, жена горько зарыдала от своего бессилия против несправедливости… Тем временем работница, проклиная ночных гуляк, указывала им дорогу в гостиницу.
Прибыв в Саратов, Нина Александровна нашла свою мать на окраине города. Она там снимала комнату и жила с дочерью и сыном, после ареста мужа ее выселили из квартиры. Об арестованном брате ничего не было известно (позднее узнали, что в то время он уже погиб), а отцу «особое совещание» определило 5 лет концлагеря.
Продавая вещи, посланные багажом из Осиповичей, Нина Александровна получала скудные средства на жизнь и на помощь мне и отцу. Ежемесячно она устраивалась на работу, но через несколько дней, узнав, что и ее муж, и отец, и брат «враги народа», ее увольняли без объяснения причин.
Все это я узнал впоследствии, когда вышел на волю.
После трехмесячного перерыва в допросах, 8 мая 1938 года, в дверь нашей камеры вошел человек со списком в руках и спросил:
— У кого из вас фамилия на букву «Г»?
— Горбатов, — ответил я.
— Приготовиться к выходу с вещами!
Радости моей да и моего товарища по несчастью Б. не было конца.
К., уверенный, что меня выпускают на свободу, все спрашивал, не забыл ли я адрес его жены, просил передать ей, что он мерзавец и негодяй, потому что не смог вытерпеть — подписал ложные обвинения против себя и других, просил, чтобы она его простила, верила, что он ее любит. Я ему обещал побывать у его жены и передать ей все, о чем он просит. На прощание обнялись и расцеловались.
Безгранично радостный шел я по коридорам тюрьмы. Затем мы остановились перед боксом. Здесь приказали оставить вещи, а меня повели дальше. Остановились у какой-то двери, один из сопровождающих ушел с докладом. Через минуту меня ввели в небольшой зал: я оказался перед судом военной коллегии.
За столом сидело трое. У председателя, что сидел в середине, я заметил на рукаве черного мундира широкую золотую нашивку.
«Капитан первого ранга», — подумал я.
Радостное настроение меня не покидало, ибо я только того и хотел, чтобы в моем деле разобрался наш справедливый советский суд.
Суд длился четыре-пять минут. Были сверены мои фамилия, имя, отчество, год и место рождения. Потом председатель спросил:
— Почему вы не сознались на следствии в своих преступлениях?
— Я не совершал преступлений, потому мне не в чем было и сознаваться, — ответил я.
— Почему же на вас показывают десять человек, уже сознавшихся и осужденных? — спросил председатель.
У меня было в тот момент настолько хорошее настроение и я был так уверен, что меня освободят, что я ответил в свободной форме, в чем впоследствии горько раскаивался. Я сказал:
— Читал я книгу «Труженики моря» Виктора Гюго. Там сказано, насколько помню, что в XVI веке на Британских островах как-то раз привлеклись к ответственности одиннадцать человек за связь с дьяволом. Десять из них в этой связи признались — правда, не без помощи пыток, — а одиннадцатый не сознался. Тогда король Яков Второй приказал этого одиннадцатого сварить живьем в котле, чтобы по навару узнать, что и он, бедняга, имел связь с дьяволом, но только не сознался. По-видимому, — продолжал я, — те десять, которые показывали на меня, испытали то же, что и десять англичан, и им не захотелось испытать то, что испытал одиннадцатый.
Судьи, усмехнувшись, переглянулись между собой, и председатель — кажется, Никитченко по фамилии — спросил сидящего слева:
— Как, все ясно?
Тот кивнул. Меня вывели в коридор.
Признаться, я был доволен своим, как мне казалось, остроумным ответом и предвкушал скорую свободу.
Прошло минуты две. Меня снова ввели в зал и объявили приговор: 15 лет заключения в тюрьме и лагере плюс 5 лет поражения в правах…
Это было так неожиданно, что я где стоял, там и опустился на пол. Меня отвели в камеру, где лежали мои вещи, и в тот же день перевели в Бутырскую тюрьму, в камеру, где сидели только осужденные, ожидавшие отправки. Войдя, я громко поздоровался и представился по-военному: комбриг Горбатов. После Лефортовской эта тюрьма показалась мне санаторием. Правда, в камере, рассчитанной на 25 человек, было более семидесяти, но здесь давали ежедневно полчаса прогулки вместо 10-минутных прогулок через день в Лефортово.
Мой приход в камеру не привлек ничьего внимания. Староста указал мне место у двери и параши. Когда я занял свои 50 сантиметров на нарах, сосед спросил:
— Сколько дали, подписал ли предложенное?
— Пятнадцать и еще пять. Ничего не подписал.
— Репрессии применяли?
— В полном объеме.
— Сижу давно, по разным камерам, но не встречал неподписавших, — сказал сосед. Задумался и добавил: — И в этой камере вы первый такой.
С этого момента я стал здесь заметным человеком.
По мере того как одни уходили, а другие приходили, я становился уже старожилом и продвигался от параши и двери ближе к окну.
Староста камеры был выборным из числа тех, кто пробыл тут долго. Уходя, он рекомендовал преемника. Обязанности старосты были немалые: он следил за правильной раздачей хлеба, сахара и другой пищи, разбирал ссоры, разнимал драки (они были редки). Он нес какую-то долю ответственности перед администрацией тюрьмы и в некоторой степени отстаивал интересы заключенных.
В нашей камере собрались люди образованные, различных профессий и специальностей. Они много знали и, сходясь кучками, вели интересные беседы на различные темы. Никто не знал, в какой уголок нашей необъятной Родины он попадет. Предполагали, что на Крайний Север или Дальний Восток. Поэтому особенно мы прислушивались к тем, кто когда-то работал в отдаленных местностях Союза, кто лучше знал географию.
Среди моих сокамерников я действительно оказался единственным, кто не сочинял сам, как говорилось, «романы» и не подписывал протоколы допросов, состряпанные следователем. Все остальные клеветали на себя, а часто и на других. И чего только не было в этих «романах»! Один, например, сознался, что происходит из княжеского рода и с 1918 года живет по чужому паспорту, взятому у убитого им крестьянина; признавался, что все это время вредил советской власти и т. д. Многие, узнав, что мне удалось не дать никаких показаний, негодовали на свои вымыслы и свое поведение. Другие успокаивали себя тем, что «всему одна цена — что подписал, что не подписал, ведь Горбатов тоже получил пятнадцать лет плюс пять». А были и такие, что просто мне не поверили…
И вот, наконец, большинству из нас было приказано подготовиться к выходу с вещами во двор. Потом нас в специальных крытых машинах повезли по улицам Москвы на платформу одной из дорог и усадили в товарные вагоны. Все молчали и думали в это время кто о чем. Я все еще верил, что правда восторжествует и я буду на свободе.
Когда миновали Волгу, стало ясно — везут в Сибирь. В Свердловске нас направили в пересыльную тюрьму. По городским улицам мы шли понуря головы, окруженные охраной с овчарками, как опасные преступники. Нам стыдно было взглянуть в лица советским людям, идущим по тротуарам, а люди смотрели на нашу разношерстную колонну одни с презрением, другие с недоумением и жалостью. Как хотелось громко крикнуть: мы не преступники, нет, нет, мы жертвы творящегося в стране преступления! Но этого никто не осмелился сделать. Мы, глядя под ноги, шли медленным шагом. Вероятно, некоторые граждане, идущие навстречу, хотели кому-то что-то передать, так как от времени до времени были слышны резкие оклики: «Не подходи, не передавай!» да рычание четвероногих помощников конвоя.