Годы и войны. Записки командарма. 1941—1945 — страница 50 из 125

Нас пересчитали, завели за проволоку. Первый раз за пять суток дали горячую пищу.

В нашем лагере было около 400 осужденных по 58-й статье и до 50 уркаганов, закоренелых преступников, на совести которых была не одна судимость, а у некоторых по нескольку, даже до восьми ограблений с убийством. Именно из них и ставились старшие над нами.

Грунт для промывки золота добывался на глубине 30–40 метров. Поскольку вечная мерзлота представляет собой крепкую, как гранит, массу, мы работали шахтерскими электрическими отбойными молотками. Вынутый грунт подвозился на тачках к подъемнику, поднимался по стволу на-гора, а затем доставлялся вагонетками к бутарам.

Наш прииск был на хорошем счету, там добывали за сутки до нескольких килограммов, а то и десятков килограммов золота.

Попадались и довольно крупные самородки; сам я их не видел, а только слышал о них; мне удалось найти лишь три маленьких самородка, самый крупный весил 150 граммов.

Некоторые из старожилов-заключенных были настоящими старателями. Они спускались в шахту с водой и лотком для промывки грунта и редко когда не намывали 25–30 граммов золота. Я часто наблюдал, как они осматривают стены шахты, иногда освещая их дополнительно карманным фонариком. Найдя подходящее место, эти мастера своего дела начинали отбивать грунт и промывать его в лотке. Был случай, когда один из таких старателей не выходил из шахты 70 часов. Еду и воду ему приносили в шахту. В результате за это время он намыл почти два килограмма золота.

Работа на прииске была довольно изнурительная, особенно если учесть малокалорийное питание. На более тяжелую работу посылали, как правило, «врагов народа», на более легкую — уркаганов. Из них же, как я уже говорил, назначались бригадиры, повара, дневальные и старшие по палаткам. Естественно, что то незначительное количество жиров, которое отпускалось на котел, попадало прежде всего в желудки урок. Питание было трех категорий: для невыполнивших норму, для выполнивших и для перевыполнивших. В числе последних были уголовники. Хотя они работали очень мало, но учетчики были из их же компании. Они жульничали, приписывая себе и своим выработку за наш счет. Поэтому уголовники были сыты, а мы голодали.

На зиму палатки, где мы жили, утеплялись толстыми стенками из снега. Топка железных печей не лимитировалась: сколько принесем дров из леса после рабочего дня, столько и сожжем. Морозы в 40–50 градусов в этих местах — обычное явление. Бежать было некуда, поэтому выход за проволоку особенно не контролировался. Пойдешь, бывало, к охраннику, скажешь, что «иду за дровами», и выходишь за проволоку свободно. Если хочешь поесть, кроме того, что получаешь в столовой, сначала принесешь дров хозяину какого-нибудь деревянного домика и за это получишь кусок хлеба, в зависимости от объема твоей вязанки. Но так как вольнонаемные едут работать «туда» из-за длинного рубля, то эти люди не особенно были щедры и лишней корки хлеба не давали. Конечно, и среди них были добрые люди. Этими людьми мы дорожили как единственной возможностью подкормиться, но у них имелись свои постоянные носильщики и пильщики дров. Бывали и такие случаи. Мы и уркаганы наряжались за дровами в лес. Мы, «враги народа», шли в лес, а уголовники туда не ходили, а поджидали нас недалеко от лагеря, отбирали дрова, в лучшем случае со словами: «Мы вам поможем поднести дрова», а затем уходили с дровами в лагерь, а мы, не имея права возвращаться без дров, снова шли в лес за три километра. Но бывало и хуже, на кого попадешь: и дрова отнимут, и вдобавок изобьют, а били они сильно, со злобой, приговаривая: «Ты — коммунист, ты защищал советскую власть в Гражданскую войну, ты ее укреплял, так вот тебе в благодарность от власти и от нас!»

Моим соседом по нарам был Михайло Иваныч с Украины. Он был архитектором, в лагерь прибыл раньше меня на год. Человек наблюдательный, он умел делать правильные выводы. Однажды вечером Михайло сказал мне:

— Смотрю на тебя, Васильевич, и вижу: ты неправильно, горячо взял с места, тебя ненадолго здесь хватит. Имей в виду: сколько бы ты ни работал, все равно у тебя ста процентов не будет, баланду будешь есть третьего сорта, а уркаганы, не работая, будут получать первого сорта. Они твою выработку запишут себе, а свою — тебе. Здесь так было и так будет. А еще я вижу, ты очень строптив, часто указываешь уркам на их недостатки и споришь с ними. Поверь мне, это к добру не приведет, ты этих ублюдков не перевоспитаешь, а только ожесточишь против себя и причинишь себе большой вред. Уркаганы здесь крепко спаяны между собой, как говорится, все за одного, один за всех. Охрана и администрация на их стороне. — И еще тише добавил: — Наш бригадир — отъявленный бандит, он у них за главного, что он скажет своим, то с тобой и сделают.

— Я вижу, что мне со своим непримиримым характером будет плохо в этой обстановке, главное — то, что не могу смириться с этим издевательством и безобразием, — отвечал я.

— А ты и не смиряйся, но и не вступай с ними в ссоры — в могиле будет хуже.

— Не могу так, поверь мне, я уступаю только силе.

— Так это и есть сила. Я тебя предупредил, — сказал Михайло, — а делай как хочешь.

Прошла осень, а вслед за ней наступила суровая зима. Мнение Михайлы, высказанное когда-то, подтвердилось. Работавшие рядом вырабатывали меньше, чем я, но, будучи более покладистыми, с наружных работ были переведены в шахту, где было тихо и относительно тепло. Я и мне подобные остались наверху.

Мороз с сильным ветром делал свое дело. Сил становилось все меньше и меньше, работать стало труднее, еле дотягивали вагонетку до отвала. Заветной и постоянной мечтой было: скорей добраться до палатки, под свое дырявое одеяло. Но и на нарах холод находил меня. Он хватал то за грязные ноги, то за бока и за спину и не давал заснуть. Но не только холод мешал заснуть, а сонное бормотание, несшееся со всех сторон. Чего не наслушаешься: «Коленька, спи, сынок», «Дорогая, ты пришла»; другие тяжело вздыхают или вскрикивают: «Я не враг, не враг!»

Вскоре со мной приключилось несчастье: начали пухнуть ноги, расшатались зубы. Мой организм, считавшийся железным, стал сдавать. Если сляжешь как больной — беда: исход будет один… Ноги стали как бревна, уже не сгибались. Вечерами собирались около меня самые близкие, на всякий случай взяли адреса моих родных. Но голова была ясная. Начал даже спокойно думать о самом плохом… Товарищи заботились как могли. А через три дня мне стало лучше. Пошел к врачу. Его обязанности выполнял фельдшер, осужденный за какую-то безделицу на десять лет. Человек он был порядочный и большой чуткости. Фельдшер записал меня в инвалиды и устроил сторожем для охраны летней бутары. Эта работа считалась привилегированной, там не нужно гонять тяжелую тачку и вагонетку, только посматривай, чтобы не растащили сухой лес на отопление палаток.

В сторожах я пробыл две недели. Сидел в сделанном мною из снега шалаше, жег в нем небольшой костер. У меня были кирка и топор, при помощи которых я откалывал куски пеньков, стаскивал их в свою снежную землянку и поддерживал огонь.

Часто, сидя у костра в этом снежном доме с лазом вместо двери, я чувствовал, как приятное тепло пробирается за бушлат, и думал. О чем же мог думать полуживой человек, спрятавшийся в снегу от 50–60-градусного мороза? Конечно, как у всех моих товарищей по несчастью, думы мои были о прожитой жизни, о семье и близких, о том, удастся ли когда-нибудь выйти на свободу.

Мысленным взглядом я окидывал всю свою жизнь. Пять лет службы солдатом в царской армии, потом комбед и сельсовет, служба в Красной Армии — от солдата до командира дивизии. Разные бывали у меня начальники, но почти каждый из них оставался доволен моей работой, несмотря на мой, как говорили, непокладистый характер. Партийная организация всегда меня поддерживала, считая, что я правильно понимаю свои обязанности коммуниста. И я, полный благодарности Коммунистической партии и Советскому правительству за их доверие ко мне, отдавал все свои силы на благо социалистической Родины, много раз рискуя при этом жизнью. И в сотый раз я спрашивал себя: за что я здесь? Но я думал не только о себе. На сколько лет замедлится теперь рост нашей страны, лишившейся большой части агрономов, ученых, врачей, архитекторов, инженеров, партийных и советских работников, которых с таким трудом и заботой выпестовала наша партия и которые теперь сидят в тюрьмах или гоняют тачки и вагонетки…

Из лагеря я много раз писал в прокуратуру, в Верховный суд и Сталину. Первые две инстанции отвечали: «Оставлено без последствий». Сталин не отвечал вовсе.

Был у нас в лагере некто Султанов, малосильный и замкнутый человек. Своими думами и переживаниями он ни с кем не делился. К тяжелому труду был плохо приспособлен. К нему часто придирался, а иногда и прикладывал свою увесистую пятерню негодяй бригадир. Как-то раз я, увидев Султанова вдалеке от палаток, подошел к нему и спросил:

— Почему слезы на глазах?

— Там, в тюрьме, над нами издевались ученые обезьяны, здесь издеваются шакалы. Как подумаешь… — Он помолчал и добавил: — Получил письмо. Родные уведомляют, что навестили в детдоме моих детей, чувствуют себя хорошо. А от жены вестей нет.

Из палатки вышел бригадир и грубо крикнул:

— Чего уединились, что у вас там за секреты? Жалуешься комдиву? — желчно спросил он Султанова. — Бесполезное занятие! Он свое откомандовал, кончилась его власть. Мы здесь командуем и будем командовать.

Султанов и я продолжали ходить.

— Одному, без друзей, здесь быть нельзя, — уговаривал я его. — Посмотри вокруг: никому не сладко, но каждый старается держаться с кем-нибудь вместе — вдвоем, в малой или большой группе. А ты все один и один. Одиночество — не поддержка.

В один из зимних холодных дней ветер вдруг завыл, загудел, закрутил снег так, что в десяти шагах ничего не было видно. Наружные работы были прекращены: людей сбивало с ног. Султанов еще до того, как поднялся ветер, ушел в лес за дровами. К ночи он не вернулся, а наутро его нашли в 50 шагах от лагеря замерзшим; недалеко от него лежали дрова, которые он нес. Вместе с ним похоронили и другого замерзшего.