Все это Обрубок рассказывал хладнокровно. Похоже было, что все это правда, а в заключение он добавил:
— Не только у вас, политиков, у нас тоже есть своя честь, есть самолюбие, свои законы, да еще покрепче, чем у вас. Провинился перед своими товарищами — отвечай.
Второй уркаган, по имени Борис, носил кличку Карьерист. Эту кличку ему присвоили в одном из северных лагерей, где он до Колымы отбывал наказание. Карьерист рассказал следующее:
— В том северном лагере старшим среди уголовников был тот, кто имел на своем счету больше важных преступлений. Когда я туда прибыл, у старшего числилось пять убийств и четыре важных ограбления. Я заявил, что имею шесть убийств и пять крупных ограблений. Я должен был доказать на внеочередном заседании совета старейшин, что это так. К заседанию я хорошо подготовился и убедительно рассказал про то, что сделал в Одессе, Ташкенте и Новочеркасске, каким важным человеком был там, в уголовном мире. Мне поверили и назначили старшим. Прошло около года, я вершил дела, получал преподношения и жил не хуже, чем на воле. Но вот прибыло в лагерь много новых, в том числе из Одессы и Ташкента. И в совете стало известно от прибывших, что я обманул, что ни в Одессе, ни в Ташкенте я авторитетом не пользовался и убийств и крупных ограблений не совершал. Мне пришлось сознаться и рассказать, что я вор-одиночка. Тогда меня с треском сместили с должности старосты и присвоили мне кличку Карьерист. А раскопал все это тот, кто был старшим до меня. Он был на меня зол за то, что я вместо него стал старшим… — с огорчением закончил Борис.
Третьего, самого молодого, звали Вася, а клички он еще не удостоился. Его история такова: без матери остался двухлетним ребенком. Отца на Украине повесили белые. Воспитывался у тетки, а затем убежал от нее, был беспризорником, попал в обучение «вот к таким, как эти» — показал он пальцем на сидящих рядом «друзей». Вместе с ними участвовал в ограблении сберегательной кассы, сначала поймали одного, а потом и всех. Суд дал 12 лет, с отбыванием наказания на Колыме.
— Все, — объяснил Вася, — случилось потому, что не было у меня родителей и что убежал от тетки.
Ругал он себя и сильно раскаивался в своих поступках.
Жалел я Васю и верил в его искренность. Работал он хорошо. Меня он звал «папаша». Когда мы оставались вдвоем, я старался вселить в него уверенность, что, если сумеет сохранить себя в лагере, на свободе он непременно будет, обзаведется семьей и заживет счастливо; я старался уберечь его от дурного влияния Обрубка и Карьериста.
Когда я рассказал ему о величии, справедливости и гуманности нашей большевистской партии, он задал мне вопрос:
— А почему же и вы, папаша, попали сюда?
— Оклеветали нехорошие люди, — ответил я.
Это он понял и мне поверил. Наш небольшой «коллектив» попросил меня рассказать о себе — о детстве, молодости, военной службе. Рассказ мой им понравился, и они просили рассказать в подробностях.
Мои рассказы обычно выслушивались с интересом. Товарищи по несчастью задавали много вопросов, а потом горячо обсуждали поступки как мои, так и других людей. Вася с грустью говорил: как хорошо расти в семье, иметь родителей, пусть даже будет бедность и суровый отец. Как ни странно, Карьерист в большинстве случаев разделял это мнение. Обрубок же редко вмешивался в наш разговор. Но когда речь шла о моем детстве, он проворчал: «Так много работать — и так жить! Нет, лучше уж сидеть в тюрьме».
Самое глубокое впечатление на моих слушателей произвел рассказ о том, как я первый раз полюбил и по доброй воле расстался навсегда с любимой и любящей меня девушкой. Вася и Карьерист удивлялись моему отношению к Оле и одобряли меня. Обрубок процедил сквозь зубы: «Ну уж это не по-моему. Я смотрю так: хоть час — да мой!» Но я заметил, что во время моего рассказа и у Обрубка взгляд смягчился и потеплел. А когда я окончил все рассказы о своей жизни до самого ареста, он неожиданно сказал:
— Пожалуй, и я бы согласился на такую жизнь, какую прожили вы, Александр Васильевич. — Впервые назвал меня на «вы» и по имени-отчеству.
В конце третьей недели нам привезли продукты — хлеб, крупу, соль и отруби. Человек, привезший продукты, проверил и похвалил нашу работу, все записал и передал задание на следующие недели.
Привезенный им хлеб оказался совершенно сырым и несъедобным. Мы возмутились и вернули хлеб, сказав, чтобы он отвез его обратно и показал кому следует. Приехавший человек отозвал меня в сторону, разъяснил лагерную обстановку, а в заключение сказал:
— Что горячатся те трое — это неудивительно, с них взятки гладки. Но вы имеете пятьдесят восьмую статью. Ваш протест могут расценить как бунт, неповиновение и подстрекательство, а за это припаяют дополнительно пяток, а глядишь, и десяток лет. Я сам вижу, что хлеб есть нельзя, но другого сейчас вам не пришлют, все равно придется ждать неделю. Так лучше оставьте его у себя и не заставляйте меня выполнять неприятную миссию: ведь я такой же, как вы!
Но мои сожители никак не хотели принимать хлеб и всячески ругались. В конце концов возница был вынужден взять хлеб обратно. Мы подарили ему четыре больших семги.
Пять дней я мучился, прикидывая, что нам может быть за это, и поделился опасениями с тремя членами группы.
— А при чем мы тут? — сказал один из уркаганов (уже не помню кто). — Хлеб не понравился комдиву, а мы и не такой ели…
Только тут я понял, насколько серьезны были предупреждения возницы и в какую неприятную историю я попал.
Все это время мы питались прекрасной свежей рыбой. В это время кета и семга поднимались из моря по рекам и притокам на нерест. Мы даже перестали есть горбушу, брали из нее только икру, а ели семгу, приготавливая из нее уху.
Однажды, хорошо пообедав, мы пошли сгребать сено и вновь увидели нашего старого знакомого. Мишка, упершись передними лапами в обрыв ручья, внимательно всматривался в воду.
— Вероятно, готовится к свиданию, — пошутил я, — вот и смотрится в воду, как в зеркало.
Но мишка бросился в воду и начал барахтаться в ней.
— Нет, по-видимому, она ему изменила или не понравилась своя физиономия, — сказал один из уркаганов, — и он решил с горя утопиться.
Мы продолжали наблюдать, спрятавшись за кусты.
Мишка пошел по ручью и на задних лапах вышел из него, где берег был пологим. В передних лапах он держал трепыхавшуюся большую рыбу, сел на берегу, закусил и скрылся в лесу, через который мы должны были идти. Мы не знали, далеко ли он ушел, не знали и его намерений. В связи с этим мы решили после обеда отдохнуть и переждать, пока он уйдет подальше. Эта встреча с лесным хозяином была четвертой и последней за три недели.
У меня вошло в привычку и в самом плохом находить крупинки хорошего, а в этих лесных встречах видел не крупинки, а редкостные картины самобытной природы. Невольно я подумал: сколько бы москвичи заплатили, чтобы увидеть своими глазами, как неповоротливый миша ловит рыбу; как он у нас воровал хлеб и пытался унести отруби; как медведица умело и любовно мыла своих детенышей, заботясь о том, чтобы они были чистыми. А вот мы бесплатно наблюдаем такие живые картины! Когда мы увидели, как миша без труда ловит рыбу, нам стало ясно, что он не голоден, а потому так безразлично относится к нашему присутствию в его суверенных владениях.
Когда-то я много читал о поведении и проделках косолапых и, признаться, не очень-то верил, считал многое плодом фантазии писателей, а теперь убедился, что писатели многого и не знают о медвежьих способностях.
С покосом у нас все обстояло благополучно, высокие копны сухого душистого сена росли и росли, погода была хорошая, — в общем, мы чувствовали себя как на курорте и хорошо отдохнули. У меня, однако, не выходила из ума история с возвращением хлеба.
И вот в неурочное время, среди недели, пришла к нам повозка. Незнакомый возница передал приказ начальника лагеря:
— Горбатову вернуться немедленно!
Почему — он сам не знал.
Я распрощался со своими «знакомыми» по работе, пожелал им сокращения срока и в дальнейшем честной жизни. Вася расстался со мной как с родным отцом и дал слово выполнить все, что я ему советовал. Я же с тревогой отправился в путь. Дойдя до сплавщиков леса, ничего нового там тоже не узнал. Утром спустился на одном из плотов к селению Ола, где находился лагерь.
Прежде всего я пошел к своему товарищу Николаю Федоровичу Федорову, рассказал ему историю с хлебом. На мой вопрос, что он думает о причине моего возвращения, он ответил, что ничего об этом не слыхал.
— Но думаю, — добавил он, — что твои дела плохи.
С еще большей тревогой я пошел к начальнику лагеря. К моему удивлению, он принял меня хорошо. Свой разговор со мной он начал издалека. Сначала расспросил, как идет заготовка сена. Я доложил, и он остался доволен нашей работой. Затем с усмешкой спросил, знаю ли я причину моего возвращения в лагерь. Хотя у меня и напрашивался ответ: «Знаю», но я этого не сказал и твердо ответил:
— Нет, не знаю.
— Вы командовали дивизией, ваша фамилия Горбатов, зовут Александр Васильевич, имеете пятнадцать плюс пять лет? — спросил начальник.
Получив мой утвердительный ответ, он сказал:
— Вас вызывают в Москву для пересмотра дела.
— Вы это серьезно говорите, не шутите? — переспросил я.
— Да, серьезно, и рад за вас.
Первое обращение на «вы» со стороны начальства за все это мучительное время было верным доказательством того, что это не шутка.
— Очень благодарен вам, гражданин начальник, за такое приятное сообщение. Я все время ждал его.
— Нас привыкли считать какими-то извергами, но это мнение ошибочное. Нам тоже приятно сообщать радостное известие заключенным. К сожалению, это случается редко, — заметил начальник.
На прощание он добавил:
— Нужно быть готовым завтра утром отправиться на катере в Магадан. Кроме того, мой совет: будьте осторожны в разговорах и поступках, пока не доедете до Москвы.
И тепло со мной распрощался, на прощание крепко пожав мне руку.