Годы огневые — страница 2 из 5

ДИНАМИТ-ПАРНИ

ГРИЩУК И ЕГО СЫНКИ

Вентиляторы не в силах вывинтить затхлую жижу спертого воздуха. Воняет угарным чадом. Забой напоминает черную мокрую крысу, в ужасе забившуюся в самую глубь норы. Склизкие стволы крепов черны, как после пожара. Сколько ни сжимай веки, а темноты такой, как здесь, никогда не выжмуришь. Желтая лужица света от вольфовской «лампадки» стекает по раздробленным стенам штрека.

Грищук весь обуглен, он похож на головешку. И только на голове его сверкает жирным диском плешь. Он старый кадровый шахтер. Даже в летние, налитые солнечным изобилием дни не тянет его на поверхность, не тянет надкусить жадным ртом свежий, пахнущий антоновским яблоком воздух. Сейчас Грищук — бригадир, дядька, нянька шести по–разному улыбающихся, дразнящих молодостью «сынков», прибывших на «подгадивший» Донбасс покончить со всякими там прорывами.

Грищук с любовью и гордостью следит за каждым взмахом кайла своих воспитанников. Вот в колючей пещере породы, кое–как разложив свое большое ужимистое тело, Мишка Шварц наносит стремительные удары, отламывая многопудовые ломти антрацита. Временами — рывок в сторону, и яростная лавина угля вырывается из лопнувшей стены. А потом опять перемежаются: глоток воздуха — удар, глоток воздуха — удар.

В тине тьмы неловко забарахтался комок света. Свет скользнул по жирному лоску стен, упал в коричневые лунки лужиц и оцепенел на Петькиных тугих выпуклых щеках.

Петьку поставили работать коногоном. Дали жалкое существо, облаченное в жухлую шкуру, всю в болячках и ссадинах, с ногами, подергивающимися болезненной дрожью, и тусклыми сочащими сукровицу глазами.

— Колхозная лошадка, — иронизировали над Петькой.

Но оп огрызался и в три недели, применив метод «диетического питания» и «санитарно–гигиенического ухода», превратил этого одра в четырехкопытного «форда». И теперь темный коридор штольни корчится от пронзительного разбойничьего свиста Петьки, когда он несется со своим составом с лавы, размахивая фонарем и поощряя своего хвостатого ударника очень обидными прозвищами.

— Но, ты, оппортунист хвостатый, вредитель толстозадый! Но, зараза!

Шахтеры, идущие на смену, улыбаясь, вжимаются в стену, пропуская этот вихрь.

— Ударный прогонщик, динамит–парень!

— Ударной ученической — привет! — грохочет парень ни в какие уши не укладывающимся голосом. — Ну, как дела, скоро вас на буксире поволокут! Го–го–го…

Петька так широко разинул в смехе пасть, что казалось, от удовольствия хочет вывернуться наизнанку.

— Ну и гогочет! — с завистью проговорил Грищук, — Право, жеребец.

Грищук, стащив с головы брезентовую панаму, достает из рваной подкладки спички — это единственное место, куда не проникает всепроиизывающая сырость. И весь трясясь мелким смешком, раскуривает едкое вонючее курево, причитая: «Вот у нас как, а!»

Петька сменился после семичасовой работы, но усталости он не чувствует.

— Сколько ковырялками граммов наскребли или грызете гранит антрацита глазами? — смеется он над товарищами. И вдруг неожиданно выпаливает:

— Поздравляй, братва, с повышением квалификации: установили конвейер, моего уклониста наверх, а меня в забойщики, потом на врубовую или отбойщиком… Здорово?

ШЕСТИДЕСЯТИЛЕТНИЙ КОМСОМОЛЕЦ

Костя готовится к докладу. Он, шагая по комнате, бормочет скороговоркой: «Нужны кадры». Горпромучи[1] не годятся, после учебы ребят посылают работать табельщиками. Между тем не хватает бурильщиков, крепильщиков, механиков, десятников. На брансбергах нет ведущей цени, из–за этого стоят машины. Все силы, все возможности бросить на механизацию шахт! А вот из Харькова прислали вагон с моторами. При приемке моторы оказались разбитыми и разбросанными. Заведующий механизацией шахт Горелов посещает шахту раз в месяц по наитию. Машины, сотрясаемые лихорадочной дрожью, обливаясь холодным потом мазута, вопят от зверского вредительского обращения.

Петька, зажав голову руками и вывалив глаза в книгу, раскачиваясь, скулит жалобной фистулой что–то о сопротивлении материалов.

Пашка, нагнувшись перед острым осколком зеркала, повязывается павьим галстуком, надевает пиджак с зеленым платочком в кармане и, сняв со стены балалайку, украшенную переводными картинками и бантом, отправляется в поселок на вечеринку.

Человек восемь ребят спешно глотают огненный чай с пушистым, вкусно пахнущим хлебом. Они занимаются в кружке по изучению работы врубовой машины и конвейера у старика Зернова. Этот старый забойщик любит аккуратность. «По нему хоть часы проверяй», — говорят о нем шахтеры.

Зернову уже шестьдесят лет. В 1924 году он подал заявление о переводе его в комсомольскую ячейку, так как в партячейке народ образованный, а он «Азбуку коммунизма» четыре раза читал и ничего не понял. Жизнь он понимает хорошо, а в науках не успел. И потому просит перевести его в комсомол. Там он всех ребят знает с детства и будет следить за их нравственным поведением, учить жизни, а они его — политическим наукам.

Заявление поставило актив в тупик. Отказывали — Зернов настаивал. Выход нашли, его избрали почетным комсомольцем. Ребята долго качали старика Зернова, а он, смущенный таким горячим приветом, пробовал было что–то сказать относительно баловства и нравственного поведения, но, растроганный, по–стариковски расплакался. Теперь он один из активных ораторов, вожатый пионеротряда, руководитель научного кружка по изучению машин и член совета административной секции.

На другой день после своего избрания Зернов привел в отделение милиции старуху, торговавшую семечками, леденцами и пряниками, а иногда промышлявшую и шинкарством, и заявил: «Не потерплю, чтобы государство разоряли». Его черная, сморщенная, как старое голенище, шея была повязана пионерским галстуком. Правда, галстук был черен, он вытирал им угольный пот с лица, но у Зернова имелся для торжественных дней новый, ослепительно яркий, — не галстук, а прямо кусок солнца.

КОПТЮХ ПРИНОСИТ СПРАВКУ

Осторожно вытерев ноги, как будто боясь вместе с грязью стереть пудовые подошвы сапог, Коптюх вошел в казарму. Огромный и нескладный, он производил впечатление лошади, случайно попавшей в комнату. Он всегда приходил в это время к ребятам. Осторожно пролезет к табуретке, стоявшей у печки, садится и подолгу внимательно слушает, как ребята спорят между собой.

Садясь пить чай, он с крошечным кусочком сахару, обливаясь потом, выпивал по 8 стаканов. II все молча. А если и хотел что–нибудь сказать, то начинал пристально разглядывать собеседников, размахивать бестолково руками, широко открыв рот, делал глотательные движения и, несмотря па все усилия, ничего путного произнести не мог. А как хотелось ему иногда рассказать о белой своей хате, барахтающейся в курчавой зеленой пене сада, о жепе, детишках, о том, что вот уже третий раз степь будет покрываться синим, как снятое молоко, снегом, а он все не был дома! И о том, как хорошо поют у них дивчины песни…

Сегодня Коптюх не стал пробираться по–обычному к печке. Круто повернув, он подошел к Косте и молча сунул ему в руку бумажку.

Костя с недоумением взглянул на торжественное лицо Коптюха, потом перевел взгляд на бумажку и начал читать:

«Справка. Дана колхозом «Червоный пахарь» на предмет заверения Тараса Григорьевича Коптюха в том, что его семейство единогласно вступило в вышеназванный колхоз «Червоный пахарь», что подписями и приложением печати удостоверяется».

— Ребята! — Костин голос вознесся на невероятную высоту: — Коптюх с семейством вступил в колхоз — ура! — и, потрясая бумажкой, он начал исполнять вокруг Коптюха какой–то дикий танец. Ведь долгие вечера Костя втискивал в хмурую, недоверчивую, скупую на слова и деньги голову Коптюха мысль о вступлении в колхоз.

И вот Коптюх наскреб на четвертушке бумаги крупными метровыми буквами: «Идите в колхоз. Не пойдете — отрекусь и не будет вам от меня копеек». Запечатал, послал.

Но разве можно качать эту многопудовую тушу! Вместе с Коптюхом ребята брызжущей хохотом кучей свали–лись на чью–то взвывшую под огромной тяжестью кровать. На колени красного, сконфузившегося Коптюха навалили подарков для молодых колхозников. Книги, брюки, рубахи сыпались так щедро и с таким энтузиазмом, что казалось, еще вот немного, и ребята начнут раздеваться. Глаза Коптюха сияли синими звездами.

ОЧЕРЕДНОЙ ОРАТОР

Для того чтобы узнать, как работает шахта, забой, бригада, не нужно рыться в бюллетенях, справочниках, ведомостях. На степные просторы полотнищ заносится каждый шаг производства. Вот пасмурная доска темнеет на стене проходной, как на воротах пятно дегтя. На насупленных графиках извиваются прогульщики, дезертиры, симулянты — их фамилии выделены меловыми марлевыми узорами, их волокут на буксире. Они жалки, сконфужены — буквы, судорожно корчась, ползут, поддерживая инвалидные цифры. А вот на полыхающих радостью щитах в марш выстроилась колонна перевыполнивших. Цифры крупные и блестящие, словно в пожарных касках. Весь поселок следит за показателями. Есть свои герои. Имена их знают все, как имена знаменитых писателей и ученых. Есть «юродивые», безнадежные прогульщики, их тоже знают, на них показывают пальцами.

Производственное совещание. Говорит хозяйственник, маленький человек с лужицей лысины на пухлой голове и сочными выпуклыми глазами на голом лице.

Словечки мокренькие, голенькие, но гладкие и пухлые, как и владелец, выскакивают из розового болотца рта и, поеживаясь, куда–то конфузливо убегают.

— Мне бросили, — говорит он, — серьезное обвинение в оппортунистическом благодушии, в саботаже машин…

Человек потеет и волнуется. Кончив говорить, он садится мягким задом на свое место, вытирая белым платком лицо.

— Дайте теперь я скажу.

Поднимается шахтер, большой, как Коптюх, но лицом жестче.

— Так вот я с чего начну. Прямо с факта. Поставили нам конвейер. Стали собирать. Рештаки не соответствуют один другому. Что это? Головотяпство? Чье? Дальше. На машине № 10, шахта № 12, врубовые есть, но нет буров.

Мелочь, а из–за этого простой. В восьмой лаве — из–за потери фазы 12 часов стояли врубовые машины. Забой механизировали, а откатка вручную. Несмотря на это, наша ударная дала на гора 105% добычи. Потом у меня предложение: каждая шахта должна иметь один тип машины. Разные создают большие неудобства.

Следующий.

Старик. Глаза завернуты в складки прокопченной углем кожи.

— Я вот, братишки, того… насчет, так сказать, механизации. Почему это на забое ручном четыре целковых с двугривенным за упряжку? Ежели, так сказать, механизация, то ты людей завлекай. Не в своих интересах говорю. Забойщик! — Старик улыбается, морщины с лица сползли, и не стало старика.

То же крепильщик на ручном участке.

— За упряжку 3.20, а на механизированном органщик — 2.85. Вообще и так далее! Во, и боле ничего!

А за ним говорит Костя, говорит красиво и сильно. Петька слушает его, чувствует, как в горячем рту вздрагивает от нестерпимого хотения говорить язык. Вот он подымается на трибуну. «Товарищи, — говорит звонким голосом Петька, — мы ликвидировали очереди у кооперативов, мы пообломали крылья летунам. В атаке ударничества прогулы падают замертво. Мы…» Вовсе Петька не говорит, а сидит себе в третьем ряду и ждет еще только своей очереди.

Собрание продолжается. День сияет, обливаясь густым и горячим, как украинский борщ, солнцем. В окна заглядывает синее, очень синее небо. Хозяйственник отирает пот. Ну, конечно, саботаж механизмов будет сломлен. Послушайте очередного оратора. И того, кто выступал перед ним, и того, кто будет выступать после него. Эти–то уж не подгадят!


1931 г.

САШКА 

Мать завязывает Сашке на спине узлом короткую рубашку, чтобы «не пачкал», и, вывернув мокрым подолом Сашкин сопливый нос, принимается за стирку. Сашка ползает. по полу, залитому сизыми жирными помоями, и развлекается. Когда приходит домой отец, бывает весело. Он, как и Сашка, ползает по полу, мать обливает его помоями и бьет по «пьяной харе» мокрой тряпкой. Потам, когда отец отдохнет, он бьет мать. Иногда отец приносил Сашке здоровенную конфету в золотой обертке.

На улицу Сашке выйти не в чем, и потому он всегда сидит дома в задыхающемся под огромной тяжестью этажей подвале. Через сизо–лиловые от сыростных отеков окна можно было увидеть, встав на стол, чашки копыт, клещи битюгов, мосластые калеченые ноги извозчичьих кляч и целую коллекцию ботинок.

Каких только не бывает на свете ботинок! Иногда, впрочем, проезжали и автомобили, они с трудом перебирали распухшими мягкими лапами заскорузлую мостовую переулка, оставляя после себя бензиновый чад. Но такие развлечения бывали редко. Небо и солнце не было видно совсем, зато они восхитительно сияли в жирной липкой луже, где, как голубые облака, плавали плевки. Очень приятно было, когда какой–нибудь щеголеватый ботинок с размаху плюхался в лужу. Саша хлопал в грязные липкие ладони и весело, заливисто смеялся.

Однажды в подвал к Саше вбежали две соседки. Что–то взволнованно сказали матери, она глухо ахнула и, схватив Сашу на руки, бросилась с ним на улицу. В полицейском участке было жарко. Пахло прелой овчиной и карболкой. Двое дворников уныло били Сашиного отца. Один глаз у него был уже совсем закрыт, другой, налившись кровью, готов был выскочить от боли из орбиты. Черные студенистые сгустки крови прилипли к бороде. Он еле шевелил раздавленными губами. Увидев вбегавшую в участок Сашкину мать, он было к ней рванулся, но тогда один из дворников, здоровенный детина в оранжевом, пахнущем хлевом и конюшней тулупе, крякнул, широко размахнувшись, ударил отца в рот большим железным ключом от ворот. Раздался треск зубов, отец, замотав головой, упал на пол. Мать, взвизгнув, бросилась к отцу. Саша хотел заплакать, но потом, тихонько подойдя к мужику в тулупе, изо всех сил уцепился зубами ему в руку.

Очнулся Саша дома. Мать прикладывала к его разбитому лицу мокрые тряпочки, хрипло, сухо всхлипывала. Отца посадили в тюрьму за то, что он изматерил управляющего завода и «оказал сопротивление власти».

В тюрьме он заразился тифом и умер.

Нечего есть. Мать отдает Сашу в приют «с помощью добрых людей».

17‑й год. Ребята бунтуют, бьют смертным боем своих воспитателей. И вот Сашка па лице носит победную ухмылку, а на себе рванину. Становится талантливым «ширмачом», удачно «пантует» на базаре. Как–то раз попался, долго, очень долго били, но случайно вырвался. От побоев лопнула барабанная перепонка. Оглох на всю жизнь на одно ухо.

20‑й год. Случайно встретил рабочего, который знал его отца. Тот устраивает его на работу. Сашка — комсомолец. Начал учиться. Было очень трудно с головой, отягощенной тяжестью мысли, с телом, еще не остывшим, вздрагивающим после напряженной работы, негнущимися, одеревенелыми пальцами листать тонкие страницы книг, языку вязаться узлами мудрых слов, барахтаться в болоте непонятности. Саша Петренко преодолел, и вот ему торжественно вручили путевку. Правда, не в машиностроительный, как он хотел, а в Горную академию.

Горная академия. Саша восторженно долбит черствые формулы. Прихотливая вязь чертежа приводит его в благоговейный восторг. Навьюченный общественной работой, он рысцой пробегает книгу, несется в ячейку, на собрание, там бушует громобойным басом. Саша нежит мысль о научной работе. Аудитория, научный кружок. Саша кончил доклад. Его кроют, его обвиняют в том, что он загнул, что он погряз в научную лирику. Это он погряз в научную лирику, это он дал засосать себя академичности, забыв о сегодняшнем дне. Саша нервно подергивает плечами, пробует возразить — неудачно. Погружается в сплошной хохот. Он в замешательстве моргает недоуменно глазами, потом сам искренне лопается в искреннем хохоте.

Осанистый профессор, преисполненный собственного достоинства, пытливо уставил на Сашу тучные и выпуклые глаза, а тот с остервенением, завертывая когтистые словечки, с упоением разворачивает сложную систему. Профессор, упомянув о беспомощном утилитаризме студенчества, предсказывает Саше блестящую научную карьеру. Саша, ликующий блестящим зачетом, сданным несмотря на пуды нагрузок, с уверенностью смотрит на себя как на будущего аспиранта.

На Донбассе прорыв. Прорыв угрожает срывом выполнения промфинплана ряда ведущих отраслей нашей промышленности.

Москва суставами стыков в отчаянии хрустнула. Поезд рванулся, раздирая пространство. Потянулись ряды стройных сосенок в зеленом оперении, защищающих путь от снежных заносов. Необозримые поля защитного цвета, перемежаемые полосами черного, как деготь, свежевспаханного чернозема. Только где–то возле Ростова Саша успел пожалеть прощальную теплоту Верочкиных ладоней и отложенную научную карьеру.

Донбасс. Шахтоуправление. Человек за блиндажом конторского стола, холодея глазами, подал Саше руку. Слегка осклабив костлявый рост, предложил отдел рационализации, оскорбительно вежливо объяснив, что в шахтах ему делать нечего, там у него надежные специалисты с солидным стажем. Отдел рационализации. На стене ножкой от циркуля прибито какое–то грязное объявление. Кипы пропыленных бумаг, хаос, неразбериха.

Сашка в ячейку. Создали бригады по проверке.

Новый дом. Жирная эмалированная табличка солидно вещает, что здесь проживает крупная техническая единица, инженер А. И. Круглов.

Комната. Со стен свисают, точно фальшивые стариковские челюсти, картины в дорогих багетных рамах. Мягкая мебель укутана чехлами, как смирительными рубашками. Ковер назойливо душит звук. Пузатый, отягощенный ледником стекол и медными позументами буфет, выпирающий прилавком, уставленным фарфоровой неразберихой. А. И. Круглов пробовал когда–то противостоять превращению квартиры в антикварную лавку, но доводы жены были так очевидны и так настойчивы, что он ей сначала уступил столовую, потом спальню, долго отстаивая кабинет, но и туда вторгся сначала мраморный чернильный прибор солидности кладбищенского монумента. Потом целый поток вещей, пахнущих благополучием, тлетворностью, скаредностью, затопил квартиру. Обрюзгший бумагами конторский стол. Чертеж лежит на нем голубой пустыней. Над ним наклонились А. И. Круглов и Саша Петренко. Жирные линии вспухли узлами нервов. Когда к ним прикасался красный конец грифеля, они, казалось, конвульсивно сжимались, оскалясь галереями штреков от враждебного натиска карандашей. Сухонькая, щуплая паучья рука Круглова бегала, щупала, оставляя красные пометины. Саша трепетал от ревности и обиды. Он с ненавистью смотрел на сухие серые уши Круглова, на его белый, жирный, как живот, лоб, в который замуровлец этот большой мозг. Круглов откинулся на спину кресла, снял очки, глаза его были воспаленные и уставшие, и проговорил бесстрастным, важным голосом:

— Вы несомненно талантливы и безукоризненно разработали ваш генеральный план реконструкции, но все это слишком легковесно. Утопия, голубчик, утопия, несмотря на чрезвычайную вашу талантливость и т, д.

Сашка, оскорбленный в лучших чувствах, обескураженный и подавленный, чуть не шатаясь, выбежал из квартиры главного инженера рудника. Теплое душистое небо сверкало дородными украинскими звездами. Стало как–то сразу легко, и Сашка, сжав кулаки, вскинув голову в небо, сказал:

— Ну, мы еще поборемся, гражданин Круглов.

По уходе Саши Круглов криво усмехнулся, ему было неприятно, что молодой инженер ушел от него с такой болезненной и злой гримасой. Видно, уж сегодня такой день. Это общее собрание рудника, где он, измученный тщетными стараниями выжать из головы капли осмысленной речи, стоял и, запинаясь, бормотал какую–то галиматью. Мозг, судорожно сведенный стыдом, вдруг превратился из точного холодного арифмометра в разбитую пишущую машинку, стрекочущую под чью–то диктовку серенькую чепуху. Во рту чувствовался жесткий кол языка, ладони нестерпимо горели, а все тело покрывалось отвратительным влажным потом. Ему возражали. Рассыпалась колкая, отчаянная по своей неправильности речь молодняка, затем потекли густые, тяжеловатые, тщательно подобранные, гладкие и удобные слова актива. И он подписал с оговорочками мелкими отступающими шажками разборчивого почерка свое согласие.

А. И. Круглов был ушиблен. Он, знающий больше, чем эти тысячи зудящих языков, не верящий хотя бы в частичное выполнение намеченной производственной программы, согласился… Позор!

Роберт Фаро, весь новенький, добротный и заграничный, блестящий, как новый «паккард», обдал скромную мостовую ослепительным палевым пламенем ботинок. Весь он, начиная с лосевых подошв, кончая пуховым фетром пыщпы, являл собой кусок добротного великолепия. Головы известного сорта прохожих сворачивались с позвонков, глаза катились вслед, а мозг вскипал в зависти пеной, стараясь запечатлеть и потом честно спародировать на моск–вошвеевском или дедовском трухляце этот фантастический размах геркулесовских плеч.

Роберт Фаро — иностранный специалист. Для этого стоило потрудиться целому поколению Фаро. Стоило глотать грязную, ядовитую жижу, называемую воздухом, слепнуть от свирепого сверкания жидкого металла, глохнуть от железного грохота, голодать…

Итак, поколению Фаро удалось достичь своего апогея. О, квалификация! 27-летняя дрессировка мозга, сморщенного в извилины исступленного напряжения. В нем оттиснут весь процесс труда. Он знает свои машины так хорошо, как заключенный свою камеру. Роберт Фаро — иностранный специалист из рабочих — направляется ВСНХ в Донбасс по личной просьбе.

В огромной комнате комсомольской коммуны было больше всего стен. Шеренги костлявых коек — на одной из них лежит Сашка. Застыл в забое. Тупо, глухо болит нижняя челюсть. Половина лица натекла болью. Ходики нудно капают секундами. Тик–кап, кап–тик. В комнате тихо. Кажется, слышны мысли. Внезапно, с лошадиным топотом вваливаются ребята. С ними новенький заграничный Роберт Фаро, вложивший в вежливую улыбку ослепительные зубы. Собрав у всех понемножку иностранных слов, Сашка договаривается с Фаро о совместной работе, и вот, на другой день, они ползают на четвереньках по липкой черной грязи, по колючему угольному щебню, продираясь сквозь завалы, громоздящиеся обрушившимися глыбами угля. Плохо ставленные крепления зловеще потрескивают над их головами. Мокрый, угарный, тенистый воздух душит.

Сашка, нахлобучив на глаза мохнатые брови, ругается многопудовым басом. Роберт неожиданно скоро научился тоже заковыристо материться.

Было очевидно, что механизмы гибнут от зверского вредительского обращения. В шестеренки бара врубовых машин чьи–то руки клали куски железа. Кто–то рубил электрокабеля. Заведующий механизацией разводил руками. Его щетинистое, как у ежа, лицо, украшенное насаженными на нос очками, рыражало полное и искреннее изумление по поводу «этих событий».

Саша создал комсомольскую бригаду скорой помощи, в которую вошел и Фаро. Бригада должна выяснить причины невыполнения заданий, выяснить состояние механизмов, наметить ряд мероприятий. Когда бригада починила осевший под кровлей конвейер вместо 12 часов в восемь и он двинул половодьем угля, Роберт хлопал в ладоши и, радостно хохоча, лез со всеми обниматься.

Группа выдающихся ударников, рабочих и специалистов организовала показательную бригаду по механизации. Бригадир — инициатор Роберт Фаро.

Курсы по подготовке машинистов машин, крепильщиков и бурильщиков. Руководитель — Саша Петренко. Вот Ваня Козлов — комсомолец с 18‑го года. На его скуластом, нозолоченном веснушками лице всегда сияет полнозубая улыбка. Он и спит с улыбкой. Понимает тотчас все, но сейчас же забывает. Вот — Шандыба, беспартийный сезон–пик, весь прокопченный, угластый, жесткий, ему все трудно дается, но уж если положит в голову, то на всю жпзнь. Вот Гришка Сенкевич с ворохом взъерошенных волос и здоровенным горластым ртом, оборудованным отличными зубами, — всегда восторженный и рассеянный изобретатель.

Сашка, роясь в пудах бумаги с рабочими предложениями, нашел в них простые и ясные доказательства того, что врубовые машины могут работать на круто падающих пластах так же, как и на пологих. Чертеж стало нельзя хранить в прежних рамках проекта. И вот вечерами Сашка и Роберт Фаро принялись кропотливо копошиться иглами циркулей в сложном механизме линий чертежа с еще незажившими красными скептическими пометинами, нанесенными щуплой рукой главного инженера рудника А. И. Круглова. Когда Сашка и Роберт Фаро работают — в комнате все немеет. Ребята тихнут, а ведь в 20 лет это что–то значит. Вымоложенный, с сияющими глазами Роберт, барахтаясь в русских словах, восторженно размахивает циркулем, и чертеж обрастает железом и сталью. В трущобы штреков, громыхая, ползут, вгрызаясь в пласты угля, танки врубовых машин. Конвейеры подхватывают угольную лаву, и скрепера выносят миллионы пудов нагора.

Громкоголосый разлив людей тихнет. Общее собрание рудника. Саша на эстраде. Глаза блестят тревожно и сухо. Роберт с величавой медленностью прикрепляет чертеж к стене кнопками. Лицо его, украшенное блестящим корректным пробором, необычайно спокойно. Но под шерстью пестрого джемпера взволнованно мечется сердце. Никогда, нигде он еще так не волновался. Сашка говорит вначале с нервной трещиной в голосе. Слушают напряженно, внимательно. И вот он кончает твердым, тяжело спокойным голосом:

— Товарищи, мы показали простыми и ясными цифрами, что норму добычи мы можем легко увеличить в четыре раза, но у нас еще есть высшая социалистическая математика, соревнование и ударничество, и ей мы докажем, что угольная пятилетка будет выполнена в три года.

Снова разлив голосов…


1931 г.

МОКРИНСКИЙ МЕНЯЕТСЯ

Над Мокринским переулком даже было мало болотистого серого неба. Только грязь мостовой тучнела и бухла, назревая едкой вонью, стекавшей сквозь щели стоявших на отлете уборных. Мостовая была погребена под грязью. В некоторых местах виднелись вывороченные булыжники. Однажды здесь захлебнулся отравившийся денатуратом нищий. Так вот, когда он лежал лицом вниз, то так же торчал его затылок, как эти вывороченные булыжники, только по бокам мерзли два белых уха. Нищего звали Никитой, у него была жена, работавшая где–то кухаркой.

Грязь втягивала ноги прохожих, туго брала в засос, звонко чавкала, как за едой Иван Васильевич, домовладелец и почетный гражданин, носивший новые галоши на красной подкладке.

Дома были мусорные с нахлобученными, жестяными, изъеденными желчью ржи крышами, облепленные пристройками и сараями.

Темные тусклые заводы вязли в тесном кольце таких переулков, и жили здесь люди босой голодной жизнью, задавленные гнилой рухлядью империи российской.


Колька Гусев, распузыренный в буро–зеленые галифе, с волосами, бурлящими на крутом затылке, носился, задыхаясь, по Заводскому переулку, бывшему когда–то Мокринским. Ему приходилось молниеносно взбираться с этажа на этаж, приклеивая в коридорах на лоснящихся свежей краской стенах весело орущие лозунги:

«Посадим СССР на автомобиль».

«Интересы народного хозяйства и обороны страны требуют решительной и неослабленной борьбы с бездорожьем».

«Без организованной общественности немыслимо разрешить огромную проблему дорожного строительства».

Колька как член миллионной организации Автодора решил активизировать методы работы Гордорстроя.

Когда он обращался в комхоз, ему отвечали там с неуязвимой любезностью, что Заводский включен в план и будет иметь свою асфальто–бетонную мостовую. Но сейчас нет лишних рабочих, чтобы разобрать мостовую и приготовить место для заливки бетона.

Колька великолепно знал, что за пятилетку решено одеть в асфальто–бетонные одежды скорченные, задушенные пылью дороги на протяжении 3000 километров, не считая десятка миллионов квадратных метров уличных покрытий, и что по пятилетнему плану предположено израсходовать пять миллиардов на дорожное строительство. Девятьсот тысяч автомобилей к концу пятилетки потребуют дороги.

Но все же, как с Заводским? Колька стучал в двери домов, совал в руки жильцам бумажку и бежал дальше. На бумажке было написано:

«Дорогой товарищ, 1‑го октября 1931 года реконструированный автогигант АМО, прошедший крепкую боевую подготовку, завод втуз, давший стране тысячи высококвалифицированных рабочих, входит в строй индустриальных гигантов. В 1932 году завод должен дать стране двадцать пять тысяч грузовиков, не считая автобусов. Машины требуют дорог. Лучший подарок заводу — это километры новых дорог. И потому, товарищ, не откажи прийти 10/Х на субботник, устраиваемый молодежью Заводского переулка в подарок заводу».

Колька ежеминутно с беспокойством, словно прислушиваясь к пульсу, взглядывал на ручные часы. До 6 часов он должен был обегать весь переулок. Потом в клуб за оркестром.

Вот он очутился перед рыхлым одноэтажным домишком, со стен которого краска слезала желтыми отсыхающими струпьями. Толкнул дверь и, пробравшись сквозь темный вонючий коридор, постучал в другую дверь. Дверь открылась, и он очутился в комнате с грузными грязными стенами, наполненной бесформенным скопищем выродившихся, никому нс нужных вещей. Его встретила гражданка Антипова, ходившая с вечно раскрытым ртом, задыхаясь под тяжестью накопленного жира, свирепо ругавшаяся в очередях и плакавшая дома басом. Муж ее занимался на Сухаревке «немножко» торговлей. Через секунду Колька оказался на улице, скомканная бумажка приглашения на субботник вылетела ему вслед вместе с рзволнованными воплями гражданки Антиповой.

Колька обошел все дома. Задание выполнено, и, за исключением нескольких лишенцев, все дали подписку — явиться на субботник.


Голубые прозрачные столбы света от прожекторов растворили переулок в белом сиянии. В высоком просторном небе плавала белая, словно подернутая салом луна, как будто трепетавшая частой судорожной дрожью от дробного звонкого грохота булыжника, выламываемого под задорный грохот оркестра из мостовой. Колька носился среди работающих потный и грязный с записной книжкой в руках, кричал осипшим голосом, кому–то отдавал распоряжения, суетился, но работа шла споро и дружно, и никто в поощрениях не нуждался. Весь налившись багровыми жилами, печник АМО Морозов выламывал, повиснув на ломе, сразу штук по 10 булыжников. Он рассерженно сопел носом, когда камень не поддавался, но если крутым рывком он сразу выворачивал целую кучу, то его лицо расплывалось широкой улыбкой, и он, оглядываясь на ребят, подмигивая, говорил:

— Вот как мы.

— Молодец, дядя Семен, жми, а мы догоним, — кричали ему в ответ ребята.

Мостовая мякла землистым покровом, серые горки булыжника складывались аккуратными горками по бокам. Еще оставалось несколько взмахов лома и конец — работа сделана.

Уже бледнела синь, потоки света прожектора таяли в предутренней серости. Но оркестр весело отгонял усталость, и, когда все кончили, долго еще не хотелось расходиться по домам.

Утром в переулок вползла, оглушительно грохоча, тучнея голубым барабаном, бетономешалка на гусеничном ходу. Ее быстро развернули, в распростертый на земле широкий ковш подоспевший «фиатик» всыпал порцию трескучего щебня, приправленного песком и цементом. Ковш, взметнувшись на хоботе стрелы, отправил весь состав в заурчавший барабан. Бетономешалка пошла полным ходом.

Улица переулка была бережно закутана рогожами. Рогожи еще сверху были прикрыты досками, чтобы не скучивал ветер. Прохожие осторожно обходили укутанную дорогу, цемент стыл медленно, чтобы потом образовать покров бронебойной крепости.

Колька каждый день заглядывал под рогожи, пробуя, долго ли осталось ждать до заливки асфальтом.

— Ну, как, — спрашивали ребята на заводе, — скоро?

— Скоро, — отвечал Колька, — уже укулупнуть нельзя.


Опять в переулке пылали голубые огни прожекторов, степенные, грузные автокары, теплясь влажным дыханием сот радиатора, сбрасывали на дорогу черные горячие горы асфальтной массы. И снова мчались за новой порцией. Два восьмитонных моторных катка с упоением уминали ее, и она выползала из–под них чернокожей глянцевой лентой.

К утру все было окончено. Машины отгрохотали на новый участок, дорога осталась одна, излучая слабые остатки тепла. Поверхность ее сейчас имела голубоватоматовый оттенок от осыпи минерального порошка.

Первого октября на торжественном открытии заново рожденного гиганта АМО базовая ячейка Автодора принесла в подарок автогиганту от населения Заводского переулка 340 метров асфальто–бетонной дороги, могущей выдержать грузонапряженность свыше 1000 тонн брутто в сутки.

И теперь в Заводском переулке блестящие никелем авто шуршат по скользи асфальта, а оцепеневшие звезды фонарей переливаются в его глади фиолетовой дрожью.


1931 г.

«РАЗЛИВНА»

6 апреля 1932 года в Краматорске была пущена 3‑я на Украине, 4‑я в СССР, разливочная машина, построенная целиком из наших материалов (до сих пор они были импортными).

Самовар можно назвать вертикальным жаротрубным котлом, тождество конструктивного принципа позволяет возвеличить эту пышную машину домашнего чаепития. Но домну, несмотря на ее конфорочный раструб колошника, несмотря на ее грушевидную самоварную внешность назвать самоваром? Это унизило бы домну. Средняя доменная печь пожирает около 1000 тонн сырья и один миллион куб. метров воздуха для того, чтобы произвести 300 тонн чугуна в сутки. Магнитогорская домна будет давать 1500 тонн.

Стены домны выложены огнеупорным кирпичом и стянуты железным кожухом, опутанным ржавыми сливными кишками водопроводных труб, обливающих ее распаренные крутые бока потоками воды. Шихта, растворенная в 1200-градусной огненной жиже, глухо кипит внутри домны. Если спасительное прикрытие из сырости и холода прекратится, домна расплавится, как самовар, в который по рассеянности забыли налить воду.

Федор Феоктистыч смотрит в фурменный глазок сквозь синее стеклышко и довольно крякает: плавка идет ровным ходом, без осадок. Сжатый жгучий воздух с песчаным дерущим скрежетом врывается в домну. В глазок видно, как белые, словно из ваты, комочки шихты подпрыгивают в горне для того, чтобы растаять чугунным соком.

Леточное отверстие забито породой, смесью глинистого сланца и огнеупорной глины. В канаве, отделанной ярким песком, возле летки разожжен желтый костерчик из щепок. Нежные фиолетовые лепестки пламени пробиваются сквозь глинистую корку. Чугунщик, с тяжелым лохматым лицом и в смешной детской брезентовой панаме на большом волосатом затылке, громыхая деревянными колодками, с жестяными задниками, подошел к летке и одним взмахом лопаты выбросил желтый костерчик, фиолетовые лепестки несколько секунд продолжали трепетать самостоятельно, потом погасли.

Литейный песчаный двор разделен на грядки литников и готов для приемки чугуна. Слышатся тугие огромной мощности потрясающие удары выхлопных труб газомоторов, нагнетающих воздух в каупера, мощные колонны, начиненные кирпичом с мелкими частыми отверстиями, увеличивающими площадь нагрева. Каупера, зашитые в железную броню кожухов, покрытые героическими касками куполов, выглядят очень величественно. В кауперах пламя газа накаляется до 660° и ураганным вихрем несется в домну. Огромная пухлая кольцевая воздушная труба обхватила домну, как утопающего спасательный круг; тяжелые стволы фурменных рукавов, мощные изогнутые присоски, отводят воздух в горн с раздирающим уши скрежетом.

Горновой подходит к вагонному буферу, подвешенному на тросе к железной колонне, и несколько раз ударяет по нему ломом: сигнал силовой станции, чтоб прекратили подачу воздуха.

Чугунщики с грохотом волочат обожженные куски листового рифленого железа и кладут их на канаву возле летки, становятся на них ногами и, тяжело, мерно раскачивая огромный лом, долбят закупоренную глиной чугунную летку; сверху на тросах спускается лист железа, он, как фартук, прикрывает летку и служит защитой чугунщикам от внезапного прорыва летки. На всех домнах Союза введены пневматические буры для пробивки летки, но домна № 1 Краматорского металлургического завода предпочитает пользоваться древнейшим, испытанным на теле ожогами, способом пробивки летки.

Федор Феоктистыч — маленький, сухонький, чрезмерно подвижной и говорливый старик. Кургузая, кудловатая и рыжая бородка Федора Феоктистыча всегда разит крутым запахом паленой шерсти. Федор Феоктистыч, старший горновой домны, не может допустить, чтоб хоть один пуск чугуна проходил без его непосредственного участия. Федор Феоктистыч суетился возле чугунщиков: он не в силах сдержать муки нетерпения; зная всю необходимость этой ритмической медлительности, он все–таки сердито кричит чугунщикам: «Тыр, пыр — семь дыр, а никакого толка, в господа бога!..» Оттолкнув горнового, он хватается за лом и начинает сам мотаться в размашистой качке четырехпудового стержня. Еще один удар — и беловато клокочущая чугунная жижа с свистящим воплем вылетает наружу. Горновые торопливым наскоком, спиной к слепящей знойной фыркающей чугуном летке, прикрывая глаза рукой, стаскивают железо с литейной канавы.

А Федор Феоктистыч, потирая саднящие руки, отступив на два шага, присев на корточки, с наслаждением смотрит на сыто клокочущий «папашку–чугун» и крякает от удовольствия.

Сквозь желтую выпачканную багровым отсветом кожу лица Федора Феоктистыча Сочится пот; Пот собирается в многочисленных складках кожи и стекает по канавкам морщин, щекотно заливаясь за шею. Лом, тяжелый, согнутый и горячий, лежит в стороне, бело сияя на конце талой сосулькой изъеденного пламенем металла. Чугун течет едкого бело–оранжевого цвета у перевала металлического капкана, поставленного недалеко от неточного отверстия для задержки шлака. Чугун вскипает темной ноздреватой каменной пеной шлака, на мгновение замедляет бег, разбухая огненной чешуйчатой змеиной шеей, пылая пышным жаром, потом снова стремительно несется с сочным журчанием. В нем жидкая огненная тяжесть металла, в нем остервенелая жестокая дикость. Нетоптаный, пухлый снег, лежащий белой рамкой вокруг литейного двора, принял розовато–оранжевый отблеск расплавленного чугуна. Высокий светловолосый чугунщик с грязным захватанным руками, черным от копоти носом и золотистыми распушенными усами, одетый в широкие обтрепанные брюки на выпуск и такую же рубаху без пояса, минуту назад осторожно, брезгливо вытянутыми двумя пальцами, уберегая пышную золотистость усов, докуривший цигарку, теперь бежал большими прыжками, мягко ступая длинными ногами, обутыми в деревянные колодки с жестяными задниками, на податливый зернистый песок площадки за жгучим сыто самодовольным урчащим потоком чугуна. Прикрывая лицо согнутой рукой, защитно выставляя острый угол локтя, он бросался на ползущую огненную палящую чугунную лаву и с остервенением, искаженным открытым ртом глотал обожженный воздух, разгребая чугунную гущу, давая ей ход в песочные изложницы длинным металлическим шестом, запекшемся на конце ноздреватым комом чугуна. Нестерпимая жара обливала лицо чугунщика кровавым багровым наливом. Казалось: еще немного — и его белокурые, замечательно пышные усы сморщатся, запахнет паленым, и лицо осветится желтыми ветками горящих усов. Но чугунщик отскакивает и, довольно скаля розовые от чугунного отблеска зубы, приложив руки ко рту, что–то зычно кричит замешкавшемуся у канавы сутуловатому формовщику. Багровый заформованный литниками в чушки чугун еще имеет кисельную дряблость, по поверхности постепенно запекается тусклой пленкой, темнеет, обрастая каменной корой, храня внутри все еще жидкую сердцевину. Вслед стынущему металлу идут чугунщики и кувалдами разбивают спайки, чугун ломается, как только что выпеченные хлебы, поблескивая белым зернистым изломом. Зарытые в песок почерневшие чушки обливают из шланга водой, с равнодушным презрением хватают за шиворот щипцами, с легкого взмаха бросают в покорно присевшие на пружинных рессорах платформы. Воздух колеблется от тающего тепла прозрачными струями.

Но бывает и так. Небо покрывается грозными грудами промозглых облаков. Завод обволакивает душная сырая темнота. В махровой гуще еще колеблющегося тяжелого дыма торчат каменно хрупкие грустные, как минареты, трубы. По почерневшему небу несутся загнанные тучи в пене и мыле. Первые крупные капли доягдя падают с рябым робким шорохом на песчаную площадку литейного двора. С глухим скрежетом продираются по темному небу тяжелые, как чугунные слитки, тучи. Формовщики спешно заканчивают разделку литейного двора, скорчившись, втянув голову в плечи, стараясь сжаться так, чтобы меньше занимать места в исхлестанном тяжелой водой пространстве.

С лопающимся грохотом напоролось на дымовую трубу сползшее набок отяжелевшее бухлое небо, на землю посыпались тяжелые мокрые глыбы ливня. Песок литейного двора рыхло расползается, литейные канавы превращены в арыки. Вода несется, размывая все, вниз по склону, взъерошив шкуру желтой густой пеной. Постепенно ливень тихнет и тускнеет, кутаясь запахом сырости, плесени и холода. Формовщики, смачно чмякая в размокшем песке ногами, спешно поправляют непоправимое. Сейчас в это болото должен быть пущен чугун, иначе домна расплавится, как самовар. Чахлая луна мокнет в раскисших мокрых тучах. Федор Феоктистыч взволнованно всхрапывает носом, рассеянно пожевывая клочок пахнущей паленой шерстью бородки, тревожно смотрит на лужистую рыхлость литейного двора. Чугун, восторженно пофыркивая, рассеяв знойную молочную белизну, сочно журча, устремляется по канаве на двор.

Лица у чугунщиков сосредоточенно хмурые: предстоит большая работа. Чугун течет сквозь скопившуюся тишину, булькая и всхлипывая. Внезапно воздух загромыхал в клокоте, чугун вскипает взъерошенным багровым сугробом, разбрызгивая мясистые кипящие клочья. Чугунщики с оголтелым отчаянием бросаются на взбесившийся металл, прикрывая скорченными руками лица, ломами раздирают бурлящую кучу клокочущего металла. Жгучая метель брызг осыпает чугунщиков огненной едкой картечью.

Утром в болотистом пасмурном небе, подернутом грязноватой голубой тиной, всплывает воспаленное солнце, затянутое нежной розовой пленкой, как подживающий рубец ожога на бледно–голубом теле чугунщика.

Во взъерошенном плеске литейного двора лежат огромные мамонты — многотонные глыбы чугуна, запекшиеся ноздреватой корой. Чугун пошел в скрап, его придется рвать динамитом для того, чтобы снова опять сбросить в домну. Еще два–три таких козла, и промфинплан доменцев может быть сорван.

Борьба за механизацию доменного процесса есть борьба за 10 млн. тонн чугуна. В развернутой программе наступления черной металлургии разливочная машина является мощным механизмом побед. Огромные замечательные человеческие способности должны быть освобождены от идиотского способа разливки чугуна на литейные дворы. Сотни тонн исковерканного, засоренного песком чугуна, превращенного в скрап, — вот цена медлительности в деле реализации приказа т. Орджоникидзе о форсированной постройке разливочных машин в доменном производстве.

Комсомольцы Краматорского металлургического завода объявили себя шефами разливочной машины. Но машины нет. Ее надо сделать. До сих пор разливочные машины были только импортными. А мы сделаем сами. Но у нас нет опыта. Поедем на другие заводы: в Рыково, Енакиево, Макеевку, и там познакомимся с разливочными машинами. Созвали конференцию комсомольцев по постройке разливочной машины, на ней выбрали штаб. Тов. Масюченко, инженер, главный конструктор разливочной машины, застлав синькой чертежа огромный, как простыня, стол, знакомил штаб с конструкцией механизма машины.

Пропускная способность 1200 тонн в сутки при неко–торых условиях может быть значительно увеличена за счет увеличения скорости ленты конвейера. Обслуживать машину будут 11 чел. Брак — ноль. Чушки будут выходить равновесомые, по 50 кило.

Тов. Павлюков, директор металлургического завода, теребя мочку уха, стараясь подавить в глазах и голесе искры воодушевленного возбуждения, говорил представителям штаба:

— Да, ребята, в этом месяце мы сверх плана дали стране 2720 тонн чугуна, снизили себестоимость тонны чугуна с 67 р. 25 к. до 61 р. 68 к.; одни только доменцы дали 94 550 р. экономии. Все эти победы обязывают нас к твердому производственному плану, разливочная в план не входила. 210 тонн железа, нужного для постройки разливочной, детали оборудования — все это нужно раздобыть из наших внутренних ресурсов. Брать металл из фондов, предназначенных для основного производства завода, нельзя.

Возможность построить машину собственными средствами есть, железо найдем, разливочную будем строить сверх плана, сверхударными темпами. Макар Калиныч Нещеретьний уже выехал в Рыково, чтобы ознакомиться с машиной и чтобы договориться об изготовлении частей оборудования с рыковцамн: у них уже есть опыт в этом деле. Говорить о важности для нас разливочной не приходится, сами знаете.

На площадке, предназначенной для разливочной машины, возле литейного цеха лежат тонны бурой железной рухляди и мрачные сыростные рыхлые горы использованной тощей породы. По цехам заметались сотни белых шелестящих листовок с приглашением прийти на комсомольский субботник.

Упругие овальные груды дыма и пара, пропитанные оранжевым багрянцем отблеска расплавленного чугуна, стынущего на литейном дворе, плавали в небе. Домны тяжелели в пышном зареве своими грузными величественными телами. Чумазый паровозик — «татьянка» — с длинным хвостом открытых платформ влетел в самую гущу гама и хохота и остановился, опешив, тяжело отдуваясь паром. Горы хлама, воняя плесенью, разрушенные, развороченные, тяжело вспрыгивали на сотни звенящих лопат и летели рыхлыми комьями на платформы. Комсомольский субботник по очистке площадки для разливочной в разгаре.

Павел Зухин идет по заводскому двору со странной для его вертлявой фигуры степенностью. Виною этой торжественной величавой походки является, конечно, новый коричневый костюм в полоску, надетый Павлом Зухиным по случаю выходного и совершенно деловой встречи с Зиной Степановой. Увлеченный самосозерцанием, Павел не заметил, как очутился неожиданно в самом центре субботника. Взрыв негодования встретил появление Зухина. «Зухин, почему ты опоздал? Что за безобразие!» Павел поднял свои совершенно невинные глаза.

— То есть куда я опоздал?

— Как куда — на субботник.

— Субботник? Я не знал.

— Не знал, ну вот теперь знай, бери лопату.

— Да, ребята, я же согласен, да костюм новый, — взмолился Зухин. Подошла Зина, та самая Зина, которую он хотел увидеть.

— Павел, почему ты хочешь уходить с субботника?

Лицо у Зины суровое, губы сжатые, брови нахмурились, и, если бы не вздернутый нос, окрапленный желтыми веснушками, — это была бы совсем не та Зина. Но Павел Зухин был непоколебим, никакие доводы не помогали.

— Так, значит, окончательно не хочешь оставаться на субботнике? — спрашивала Зина, гневно блестя глазами.

— Окончательно, — вздохнул Зухин.

Круто повернувшись, Зина решила, презрительно пожимая плечами, отойти от Зухина. Но из этой демонстрации ничего не вышло. Огромные, облепленные глиной отцовские сапоги, которые Зина надела для субботника, требовали к себе внимательного и серьезного отношения; каждое лишнее легкомысленное движение могло вывалить Зину из сапог; этого она не учла и потому стояла она на одной ноге,, дрыгая другой в воздухе, а сапог мрачно и непоколебимо стоял, вросший в глинистую почву, зияя пустым черным жерлом голенища. Зухин хотел использовать смех и замешательство, вызванные Зининым падением, для того, чтобы незаметно улизнуть. Но Виктор Савцов, встав в ораторскую позу на платформу с мусором, героически вытянув руку, возвестил:

— Сейчас слово для протеста по поводу принудительного труда в СССР предоставляется Павлу Игнатичу Зухину.

Паровоз в ответ пронзительно взвизгнул, дернулся впе–ред, и Савцов со всего размаха сел на кучу хлама, прикрывая гримасу боли с трудом склеенной улыбкой. Савцов прощально помахал рукой, а Зухину торжественно вручили лопату с ручкой, обернутой бумагой для красоты и гигиены, как пояснил Зухину Семен Коротыгин. Через десять минут Зухин забыл о существовании костюма, в увлечении лазил на коленях под вагоны выгребать завалившийся мусор, прыгал со всего размаха на мягкие кучи хлама, демонстрируя свою ловкость и удаль. После субботника костюм не имел уж того блестящего вида. Зухин с грустным вниманием рассматривал бурые сырые пятна на коленях и жирный растек мазута на рукаве пиджака. Подошла Зина, с деловитой серьезностью обследовала повреждения костюма и заявила, что пятна на рукаве можно вывести бензином, а брюки пусть высохнут, а потом щеткой. И Зина взглянула на Пашку такими теплыми ласковыми глазами, что тот даже зажмурился. Ведь Зина знала, что Зухин надел новый костюм только для нее.

Макар Калиныч Нещеретьний, главный механик Краматорского металлургического завода, посланный на ряд заводов Донбасса для изучения конструкции разливочной машины, вернулся из своей командировки и делает доклад о результатах поездки на комсомольском собрании штаба по постройке машины. Макар Калиныч говорил тусклым, уставшим голосом:

— Товарищи, также сообщаю вам, что рыковский завод отказался делать для нас оборудование: объясняют тем, что загружены очень.

Это сообщение собрание встретило взволнованным гулом, но сквозь него бьются искры удовольствия.

— Ну и пускай, пускай! Мы и сами сделаем, зато никто не будет говорить нам — помогали.

— Ребята, — вскакивает со своего места Миша Нехотящий, зав. комсомольским отделом газеты «Краматорская правда», бывший фабзаяц и слесарь на металлургическом. — Ребята! — голос Нехотящего звенит и бьется от возбуждения. — Разливочная будет пущена в срок. Вы слышите, Макар Калиныч, — будет пущена, и мы, мы… — Нехотящий делает глотательное движение, машет руками, хочет сказать такое величественное, сильное, но его перебивают, вскакивают с мест и тоже кричат Макару Калинычу взволнованное и непонятное. Макар Калиныч стоит один с обмяклым растерянным лицом, что–то щекочущее подступает к горлу. Макар Калиныч шмурыгает носом и беспомощно улыбается.

В литейной все, к чему ни притронешься, покрыто тонкой пеленой крупной шершавой пыли, даже провалившийся сквозь стеклянный фонарь крыши прозрачный солнечный отблеск плавает в цеху голубоватой пыльной дымкой. Земляной пол, глухой, мягкий, задавлен тяжелыми громоздкими деталями; обросшие землей, они похожи на только что выкорчеванные корни гигантских деревьев. Формовщики, сидя на корточках, старательно утрамбовывают в опоках маленькими толстыми толкушками прелую остро пахнущую жженым железом иссиня–черную землю. Постовые сквозной бригады разливочной ходят по цеху с серьезными сосредоточенными лицами. Им вверено штабом ответственное дело — деталь разливочной должна идти в производственном потоке с наибольшей скоростью поверх основного потока. Бригада модельщиков Голона выполнила досрочно задание, им ответили бригады литейщиков Пастернака и Зубрицкого сверхударным выполнением заказа. Детали разливочной пользуются всеобщим покровительством и уважением: их встречают всегда с улыбками и шуточками. Обрубщик Терехов, скаля желтые изъеденные зубы, с нежной хрипотой выдавливает из прокуренной глотки при виде детали разливочной: «А вот она такая–сякая, немазанная–сухая, пойди сюда, я тебя сейчас, милая, оголублю», и, навалившись гулкой грудью на пневматическое зубило, сотрясаемое глухой дрожью, он сдирает с детали коросты наплывов, щетину вверившихся формовочных гвоздей. Но как ни старался Терехов, а в обрубочной образовалась пробка. Тяжелые громоздкие слитки задавили маленькое помещение обрубочной. Посоветовавшись с бригадой, Терехов решил остаться после работы на несколько часов, чтоб «ликвидировать пробку как класс».

Обрубочная расположена у выхода цеха. Литейщики шли после работы чумазые, пропитавшиеся запахом жженого чугуна, с радостным облегчением, какое всегда чувствует человек после работы.

— Что, ребята, — подсмеивались они над обрубщиками, — затыркались? Может, вам пособить, вы попросите.

Коренастый обрубщик с мясистыми покатыми плечами, зло ворочая тяжелую деталь, через силу выдохнул:

— Ну, что ж, подсоби — и то дело, чем языком во рту плескать.

— Хе–хе — подсобить, а вы потом за мое усердие деньжонки получать будете? — отбрехивался литейщик.

— Мы? — Обрубщик оставил деталь и, обдавая горячим дыханием литейщика, проговорил, задыхаясь от обиды: — Мы на чужих руках не загребаем, мы соединенную упряжку в пользу Осоавиахнма можем, во!

— Это здорово, ой да Семен Игнатич, угробил, ну что ж, придется, видно, помочь.

Литейщики начали переодеваться. Терехов, большой гастроном, хорошего табачку вытащил, пачку папирос высшего сорта и, победно ею потряхивая, кричал:

— А ну, работнички, налетай: для такого случая не жалко. Эх, была не была, назавтра другие купим — налетай, ребята!

И ребята налетели. В другое время никогда у Терехова не выпросишь: уж очень он на папиросы жаден. Так организовался «самотеком» субботник. Пробка была в два часа ликвидирована, детали разливочной поступили в механический цех, где была проведена уже подготовительная работа и их давно ждали.

Ветер, пропыленный сухим колючим снегом, раздираемый на клочья железными лезвиями конструкций подъемного сооружения разливочной машины, со скрежетом и воем метался по строительной площадке. Работа по монтажу идет полным ходом. Разгоряченные работой ребята не чувствуют, как куски холодного продрогшего ветра падают в рукава, за воротник, как сваренные едким шипящим голубым пламенем автогена, пропитанные жгучим морозом железные детали конструкций льнут холодком к телу. Ведь весь завод с напряженным вниманием следит за их работой, о разливочной говорят, волнуются. Митька Холопин висит на животе на самом верху подъемного сооружения, вниз свисают две болтающиеся ноги в огромных распухших валенках. Холопин крепит блок, работа трудная и ответственная. Внизу стоит обрубщик Терехов, он задрал кверху голову, из желтой сморщенной шеи торчит хрящеватый кадык.

— Митька! — кричит Терехов.

Тут слышится в небе потревоженный бас Митьки:

— Что надо?

Терехов прикладывает руки ко рту и наставительно орет:

— Ты, значит, как надо, делай, чтоб, значит, все как надо было.

— Знаю. Катись! — невозмутимо гремит в ответ Митька сдавленным басом. К Терехову подходит Макар Калиныч, от его фигуры с тучным выпуклым брюшком веет добродушием и довольством.

— Ну как, товарищ Терехов, — говорит Макар Калиныч теплым воркующим голоском, — растет машина?

Терехов щурит глаза, стараясь придать своему хрипловатому басу нежный ехидный оттенок:

— Мы, Макар Калиныч, тоже к этому делу руки прикладывали, значит, тоже чувствуем.

Терехов суетливо хлопает себя по карманам, вытаскивает пачку папирос, с широким жестом открывает, протягивая Макару Калинычу:

— Закуривайте, «золотые» — высшая марка, только для хороших людей берегу. — Терехов рассыпает по лицу веселые мелкие морщинки и, заливаясь, хохочет.

Монтажные работы по разливочной машине почти закончены; комсомольские бригады монтажников: Кравцова, бригада «блок» Матвеева, Писаренко, Пащенко, оправдали почетное имя первой комсомольской разливочной машины. Бригаде В. И. Еременко — лучшей хозрасчетной бригаде, перевыполнявшей производственное задание на 190 проц., при переходе на хозрасчет сумевшей поднять зарплату на 47 проц., было поручено самое ответственное дело — сборка редукторов, главного механизма разливочной машины. Бригада досрочно выполнила задание. Машина в основном была уже готова к пуску, но не было ковшей.

Мульды, чугунные, толстые, неуклюжие корытца, еще покрытые свежей ржавчиной, покорно лежат пятипудовой, праздной, пустующей тяжестью на суставчатой цепи конвейера, сдобренной упругой твердостью четырнадцатипроцентной марганцевой породистой стали. Ребята, хмурые и подавленные, ходят вокруг разливочной и, рассеянные, трогают ее холодные недвижимые части. Макар Калиныч жует горькие прокуренные кончики желто–седых усов и, подавляя обиду, говорит:

— Ничего, ребята, подождите, пустим разливочную, дайте срок.

— Подождать? Ну нет!

На столе у директора холодеет прозрачной голубизной вода в графине. Директор остужает разгоряченные внутренности. Директор скоблит всей пятерней голову:

— Ну так, ребята, что я могу сделать? Нет ковшей, нет как нет, а на что рассчитывали, когда строили? — Воротник у директора расстегнут; большая, мясистая живая шея бухнет; поглаживая ее рукой, директор говорит, стараясь не сорваться самому в горячке: — Да нам Рыковский завод обещал их сделать. Ну? Ну — и не сделал.

Скулы Васьки обожгли горячие красные пятна, губы бледнеют, сквозь ссохшиеся губы выдавливает:

— Итак, значит, разливочной крышка. Эх вы и хозяйчики, угробили дело! — Васька хочет сказать еще что–то, очень обидное, злое, звонкое, как бьющееся стекло. Директор твердеет глазами и говорит раздельно, внятно, резко:

— Да, сроки пуска разливочной не оправдали, будет шестого числа, вместо…

— То есть как это — шестого? Этого месяца? Через пять дней? Да? — Глаза у ребят наполняются жидким и взволнованным блеском. Но Васька не верит: довольно голову морочить — и он с хрипом выдавливает:

— А ковши где взяли, опять с бумаги?

— Не с бумаги, а пз литейного цеха, сами делаем, послезавтра будут готовы.

— Товарищ директор, почему же сразу так не сделали?

— Нельзя, ребята, срочные заказы были, не мы одни строим, вся страна строится.

Ребята гурьбой вывалились из кабинета директора, тщательно прикрыв за собой дверь. Васька торжествует, он хватает ребят восторженно за плечи и, поворачивая к себе, захлебываясь, орет в лицо:

— Ну и директор, а? Старый большевик, чего хочешь. Ну, я так и думал.

— Думал, а бюрократом обругал.

— Так я не его.

— Не его? А кого же? Графин с водой, что ли?

Но Васька не слушает, он спешит сообщить радостную весть Макару Калннычу. Макар Калиныч сидит за стареньким столом в холодном сыром помещении ремонтной мастерской разливочной машины. В глазах у него тоска и волнение. Сидит оцепеневший, равнодушный, недвижимый. Только живот ритмически колеблется в тяжелом спертом дыхании. Одну руку он положил на стол, другой уперся в колено, седые усы уныло свисли с его лица, облепленного сырой уставшей кожей. А Васька носится по заводу, разбрасывая двери в поисках Макара Калиныча. Вот он влетает в ремонтную мастерскую, окутанный возбуждением и паром. Макар Калиныч поднимает на него уставшие мутные глаза. Васька, проглатывая от возбуждения слова, захлебываясь, залпом передает результаты разговора с директором завода. Пыльные, сморщенные глаза Макара Калиныча разлипаются, лицо заливается ярким румянцем.

— Ты, Вася, может, чего путаешь? — и мягкая, теплая, веснушчатая рука Макара Калиныча тревожно ложится на плечо Ваське.

— Да нет, Макар Калиныч, ей–богу, шестого пуск.

Макар Калиныч снимает руку с плеча и шатающейся походкой идет узнать от самого директора о сроке и возможности пуска.

Солнечный, золотистый, знойный слиток расплавил небо до густой прозрачной синевы. Волнистый голубой ветер, пропитанный трепетными запахами талого снега, волновал лужицы, полные дрожи и весенней испарины. Сегодня 6 марта, день, назначенный для пуска разливочной машины. На площади вокруг разливочной собралось несколько тысяч человек рабочих. Сейчас будет пуск. Макар Калиныч стоит на галерее разливочной машины, на лице у него выражение мудрого, непоколебимого спокойствия. Собрав в кулак колючую, нарядно подстриженную клинышком белую бородку, он застыл в безмятежной позе, поблескивая глянцем свежевыбритых щек. Но вы посмотрите на Ваську. Он еле стискивает распирающую его радость нахмуренными белобрысыми бровями. В его лице чувствуется бурное, еле сдерживаемое напряжение, готовое ежесекундно взорваться в восторге бессвязных радостных слов. Рядом с ним Павел Зухин в безукоризненном костюме в полоску, но внимание Зухина разбавлено, он вертит головой во все стороны, точно ему воротничок режет шею. Зухин ищет кого–то. Вот она, Зина, она только что прибежала от домны и кричит звонким прерывающимся голосом:

— Идет, идет.

Площадка закипает взволнованным гулом голосов. Паровоз, заливисто раздирая медную глотку, попыхивая паром, расталкивая метры, отделяющие разливную от домны, подкатил платформу с ковшом, наполненным жидким чугуном. Миша Нехотящий вскочил на галерею разливочной и, махнув рукой, крикнул:

— Да здравствует комсомольская разливная! Ура!

— Ура! — загрохотали на площадке.

— Качай Макар Калинина, качай.

Руки и ноги Макара Калиныча беспомощно взметнулись в небо. Головастый губастик–ковш, нежно подхваченный под мышки цепкими крюками крана, плавно, без рывка отделяется от платформы и медленно наклоняется: из оттянутого, как у молочника, носка брызжет первая жидкая струйка. Она скатывается по Т-образному металлическому желобу, выложенному огнеупорным кирпичом, в движущиеся мульды и моментально застывает круглыми комочками. Эти крохотные лепешки первые проваливаются сквозь скрежет конвейера, с грохотным слабым, задавленным звуком падают на дно платформы. А мульды, уже наполненные чугунным киселем, бережно несут багровую жижу, быстро стынущую траурной каймой. На середине пути чугун встречает холодный душ из навеса водопроводных труб, просверленных частыми дырочками. Клубы горячего пара барахтаются под волнистой, рифленого железа, крышей разливочной галереи и прелым туманом растворяются в воздухе.

С глухим грохотом падают свежеиспеченные чугунные батоны в платформу. Мульды, перевернувшись, скользят под пол. Там пыльная известь растворяется в слякотном тумане пара, разбрызгивается форсунками по обожженной внутренности мульды и моментально засыхает тонкой пленкой. Мульды бегут дальше, выбеленные, обливаясь приятным прохладным ливнем, готовые снова принять в прикрытые спасительной коростой извести внутренности едкую расплавленную чугунную массу. Разливная работает блестяще. Чушки идут равновесомые, по 50 кило каждая, брак — ноль.

Козлам на литейном дворе оторвали голову.

Комсомол Краматорщины дерется за 10 миллионов тонн чугуна.


1932 г.

ЗА КЛУБНЫМ РУНОМ

Словом, мы сейчас очень заняты, очень спешим и торопимся. У каждого из нас имеется свой календарный план, но он таит большие провалы между работой и собраниями, и эти провалы мы стремимся заполнить хорошо организованным отдыхом. Желание это вполне справедливое и естественное. И вот в выходной день, начитавшись до ломоты в глазах, часам этак к 7 вечера откладываешь в сторону книгу и, еще раз умывшись, облачаешься в белую сорочку. С трагическим лицом удавленника с трудом затягиваешь перед зеркалом узел галстука, потом садишься, неловко растопырив ноги, чтобы не помять острые складки брюк, на стул и, страдая, предаешься раздумью.

Перебрав ряд увеселительных возможностей, ты их отвергаешь либо в силу их финансовой сложности, либо же просто потому, что они не отвечают сегодняшнему настроению. Постепенно ты набредаешь на простую, мало оригинальную, но уютную мысль: пойти в клуб.

Шагая с вкусным хрустом по белому снегу в новых парадных галошах, ты предвкушаешь удовольствие встречи с приятелями, продумываешь заранее остроты и шутки и торжествующе улыбаешься подмороженной сини неба, украшенного опрятными звездами.

Клуб сияет гранью стекол во тьме ночи, как шикарный океанский пароход или как огромная люстра, прикрепленная голубой колонной прожектора к заклепке луны. Твои уши волнует музыкальное, правда, несколько затхлое, но все–таки благоухание кекуока. Ты уже видишь просвечивающий сквозь толщи стен профиль Лиды или Лизы с бодро вздернутым носом, посыпанным лиловой пудрой. Сквозь музыкальную икоту начинаешь различать ее рассыпчатый «такой милый, такой славный» голос. Ты стремительно взлетаешь по ступенькам клуба. На равнодушное требование контролера ты шикарным движением вырываешь из бокового кармана бумажник, вытаскиваешь книжку члена клуба и уже пытаешься поймать свой отраженный облик в холодном стекле зеркала, как рука контролера преграждает твой путь и тот же неумолимый голос отдает тебя в плен отчаянию: «Сегодня по специальным билетам; отойдите, гражданин, с прохода и не мешайте проходящей публике».

Ты судорожно раскрываешь членский билет, показываешь листки, пестро залепленные марками. Ты лепечешь дрожащим голосом, что тобою, дескать, все членские взносы уплачены, о том, что ты ударник. Ты начинаешь робко умолять, чтобы тебя пустили внутрь повидать товарищей, может, они достанут билет, ты предлагаешь в залог того, что непременно вернешься, все документы, ты нежно уверяешь, что вовсе не собираешься попасть в зрительный зал, а хочешь только сыграть одну–две партии в шахматы с приятелем, пойти в комнату отдыха и посмотреть там новые журналы. Но контролер непоколебим, он равнодушен к твоему смятению и отчаянию.

Наконец ты требуешь зав. клубом, тебе его обещают прислать. Ты стоишь в холодном оцепенении у холодной стены, твои уши стонут от трагической боли последнего звонка. Ты погиб!

Но вот увидел знакомый, родной облик Захара Икуткина, культмасса твоего завода. Он стоит в счастливой позе перед зеркалом. «Захар Петрович, — говоришь ты, извиваясь от умиления и надежды, — у вас лишнего билетика нету?» Захар Икуткнн вытягивает из мрачной бездны своего кармана пачку билетов, с бездушной медлительностью протягивает тебе десяток и мило спрашивает: «Хватит? А то их у меня — прямо карманы портят». Ты восторженно хватаешь билет, даешь контролеру оборвать корешок и несешься в раздевалку.

Сегодня семейный вечер. В клубе необычайно много народу. В фойе организовались танцы. Лица у всех оживленные, улыбающиеся. Ты тоже подчиняешься общему веселью и протискиваешься сквозь кольцо зрителей. Пары кружатся в вальсе с серьезными сосредоточенными лицами, в нужных местах они энергично друг другу улыбаются. Специальные дежурные по клубу подозрительно следят за осуществлением правильной методики танца. И если какая–нибудь парочка позволит себе что–либо, намекающее на нечто фокстротное, такую парочку за злостную контрабанду дежурные демонстративно изгоняют.

Ты стоишь и смотришь; постепенно ритм танцевальной музыки начинает отождествляться у тебя в голове с грохотом телеги, несущейся по булыжной мостовой. И ты покидаешь танцующих.

Но предположим, что ты не умеешь танцевать, а ведь тебе хочется, ведь танцы — великолепная штука. Ты присоединяешься тогда к группе физкультурного танца и здесь под руководством утомленного до хрипоты инструктора быстро овладеваешь чересчур уж несложной техникой физкультурного танца. Ты приседаешь, хлопаешь в ладоши, вращаешься на одном месте, взявшись за руки, скачешь в хороводе — в общем, целиком подчи–няешься произвольной импровизации инструктора. Но постепенно усталость овладевает тобой, и ты начинаешь ощущать, что в физкультурном танце уж что–то слишком много «непосредственного». Тебе надоело подражать подчас очень целепым движениям. Ты хочешь, что называется, «показать себя»; может быть, ты умеешь декламировать, может быть, ты даже пишешь стихи и тебе их хочется прочесть вслух, может быть, ты хороший физкультурник. В общем, в каждом человеке имеются несметные скопища различных способностей, и ими хочется поделиться с окружающими.

Блестящие мастера самодеятельности и веселья — -это массовики. Но не все клубы сумели правильно оценить это. Массовиков нужно иметь во всех кружках, иначе работа кружков будет протекать в мистической неизвестности. Взять к примеру фотокружок: ну что бы, казалось, в его работе можно было внедрить в массы, кроме хорошо или плохо исполненной продукции? А технику самого дела вы забыли? Разве нельзя на любом вечере вынести фотоаппаратуру в фойе к людям и здесь производить съемку, тут же проявляя и печатая карточки, объясняя сущность этого дела? Разве это не было бы лучшим выходом из пределов комнатной замкнутости работы кружка? Уличные бульварные фотографы, работающие с магической таинственностью возле своих ящиков, собирают вокруг себя кучи зрителей. Значит, не всем знакома техническая сущность фото.

Товарищи драмкружковцы, сколько огорчений и ссор возникает у вас на почве неподеленных ролей, сколько страданий причиняет вам то, что в пьесе мало ролей, а вас много. Вот вам огромное поле деятельности. Разве вы не могли бы систематически устраивать в клубе громкие читки? Художественное чтение приобретает у нас все большую популярность. Но нет, вожделение к огромным формам настоящих театров заслоняет у нас зачастую этот участок интересной и благодарной работы.

В работе наших клубов существует какая–то незыблемая яростная любовь к монументальным формам работы. Если в клубе идет постановка, то она непременно сопровождается ленивыми никчемными блужданиями по фойе в антрактах, если вы вздумали зайти в какую–нибудь секцию клуба, закрытая дверь ответит на ваш робкий стук суровой немотой. Во время многочисленных докладов с их громоздкой напряженной тишиной клубная работа сочувственно замирает, и нет того, чтобы взять да и организовать в перерыв доклада танцы или игры. Зато уж если вечер танцев, то весь клуб будет сотрясаться в гулком грохоте ног. Но чтобы сочетать одновременно все многообразие клубной работы, чтобы каждый посетитель имел возможность активно включиться в яркую и разнообразную работу клуба — этохю у нас еще нет. И что же в результате? А в результате вот что: клубные кружки в своей работе придерживаются мрачной таинственной замкнутости — это скорей не кружки, не секции, а секты, с наглухо закрытыми дверями, где под табличкой «Драмкружок», «Фото», «Изо» висят суровые предупреждения, что входить, мол, посторонним не рекомендуется. Кружковцы с явно недосягаемым превосходством смотрят на свежих посетителей, лица кружковцев замкнуты и сердиты, они заняты, они вечно готовятся к каким–то сверхторжественным грандиозным выступлениям. Ведь клуб, по их мнению, — это лаборатория, где они готовят себя к высокой деятельности, а посетители клуба — это так, принудительный ассортимент.

Но вот что же остается делать обыкновенному рядовому члену клуба, который не посвятил себя тому или иному славному ордену «драм», «фото», «изо» и т. д.? Что делать ему, если у него в доме тесно и крикливо от маленьких детей, что делать ему, когда хочется просто по–человечески потолковать со своими приятелями о производстве, о самом себе? Да вообще мало ли есть о чем поговорить со своими друзьями! Ему хочется уютной спокойной обстановки, хочется немного развлечься. Ведь клуб потенциально может вполне удовлетворить такого человека.

В Пролетарском районе Москвы, возле площади им. Прямикова, есть тощая церковь, носит она, кажется, имя преподобного Сергия; погруженная в сырость дряхлых тополей, церковь взметнула в небо облезлые кулачки куполов. И вот здесь, в ее мрачных сводах, догнивают старинные старушки и старички. А во дворе церкви — клуб. Ситуация очень необычная для нашего времени. Клуб им. Баскакова — очень маленький, вместимость не более 500 человек.

Весь клуб недавно отремонтирован, и потому в нем все так ярко и чисто. Миша Растопчин с графом Растопчиным, московским генерал–губернатором (помните в «Войне и мире»?), в родословной связи не состоит; рабочий, бывший Красноармеец, коммунист. Миша Растопчин завклубом, завхоз, завфин и прочая и прочая — ведь он за недостатком в штате совмещает в себе чуть не десяток должностей. Растопчин водит меня по клубу — и, еле сдерживая ликующую улыбку, с наслаждением вдыхая сладостный для него запах свежей краски, говорит:

— Ты, если что заметил плохое, прямо говори, мне это сейчас важнее всего. Хочу, чтоб мой клуб был самый лучший. Понял?

Ну как не понять. Да, клуб хорош; правда, в нем нет ослепительной театральной мощности, ведь зрительный зал всего на 500 человек, но в нем уютно и удобно, а это главное. А ведь трудно было приспособить берложий приземистый флигель, раздвинуть его незыблемые капитальные стены и в сырые щели окон вправить куски светлого неба. Растопчин говорит о клубе долго и с увлечением. Он жалуется, что клуб территориально отдалей от самого предприятия — завода «Электропровод». Ему бы хотелось, чтобы рабочие после работы заходили в клуб просто так, посидеть, поговорить. Двери всех секций открыты, кто чем хочет, тем и занимается. Дежурные инструкторы организуют хоровое пение, танцы, физкультурные занятия, учат рисовать, фотографировать, чтобы, в общем, люди чувствовали себя в клубе, как дома, а то и лучше. Кто не хочет заниматься ничем, пусть сидит в буфете за чистеньким столиком, пьет чай и балакает. Нужно добиться того, чтобы посещение клуба было не случайным, а стало привычкой!.

— Вот организовал я курсы кройки и шитья, — продолжает Растопчин. — Женщин набралось много, в быту это необходимая штука. Пришли, конечно, с одной целью — научиться шить и больше ничего. Но, когда вгляделись в клубную работу, втянулись, стали принимать участие. Вот курсы давно уже окончили, а в клуб все равно ходят. Среди них было очень много отсталых. Нужно уметь заинтересовать клубом. Такие вот утилитарные курсы дают блестящие результаты. Словом, — заканчивает Миша, — вот церковь рядом работает по всем правилам церковного дела, а чувствую я, что хочешь ты озаглавить свою статью «Кто кого» или еще что–нибудь в этом духе, а глупо будет. Ты не обижайся, — ну разве можно сравнивать трактор и ослепшую, с трясущимися от старости ногами клячу?

Миша подошел к окну и щелкнул шпингалетом — новым, добротным, напоминающий ружейный затвор, — распахнул форточку, и громкоголосые шумы города в пестроцветном сиянии ворвались в шумы клуба и слились с ними.

Выйдя из клуба, я заглянул в раскрытые двери церкви, в сумрачной мгле сквозь желтые мерцающие огни свечей я увидел тощие лики угодников. Несколько темных фигур копошилось в поклонах, священник тянул что–то унылое, панихидное — жуть.

Я двинулся дальше, и наша веселая московская улица огромыхнула меня живительным светом и шумом.


1932 г.

ПРЫЖОК С НЕБА

Лондон. 1697 год. Сырость, слякоть, туман. Моросит мелкий, холодный дождь. Гулко стучат колеса кебов о неровную скверную мостовую. Еще рано, нет 5 часов, но люди из–за густого тумана идут ощупью, разгребая руками сизую мглу. Юные клерки с согнутыми преждевременно позвоночниками, с бледно–зелеными лицами, кутаясь в потертые пледы, торопятся пробежать быстрее пространство, отделяющее их полутемные, холодные мансарды от банков и контор, в которых они просиживают по десять часов на высоких стульях за покатыми конторками, набивая годами работы мозоли на тощих ягодицах. Изредка в тумане мелькнет тусклое пятно фонаря экипажа, потом опять липкая серая мгла затягивает глаза сырой пленкой.

Люди идут скорчившись, плотно стиснув губы, стараясь как можно меньше наглотаться ядовитого туманнослякотного лондонского воздуха. Слышатся отрывистые фразы, они исходят откуда–то из недр желудков — глухо, как у чревовещателей. Английский язык, очевидно, в некоторой мере обязан лондонскому климату своим невнятным, сквозь зубы процеженным глухим тембром.

Слизь тумана все больше и больше набухает темнотой и влагой. Внезапно приличие протухшей, отсырелой погоды было разрушено криком и шумом сбегающейся к маленькому ювелирному магазину толпы. Вероятно, кого–нибудь в тумане сшибло экипажем. Но нет, слышны хохот, свист, вой, улюлюканье и гогот; оказывается, лондонские джентльмены могут достаточно широко раскрывать рот, разрушая привычные понятия о чопорном сомкнутоустом диалекте, и уснащать свою речь словечками, свойственными в отсталых странах только работникам гужевого транспорта. Предметом внимания лондонской толпы был высокий сухощавый человек с узкими обвислыми плечами, судорожно сжимавший костлявыми желтыми пальцами металлический стержень, на котором было растянуто наподобие тента восьмиугольное перепончатое перекрытие из шелка. Толпа гоготала и улюлюкала, более экспансивные джентльмены делали попытки попасть в бледное лицо человека комками жирной, упитанной навозом грязи. И если бы не энергичное вмешательство величественного алебардиста, первому изобретателю зонтика пришлось бы очень плохо от разъяренной толпы лондонских джентльменов.

Конечно, это крошечное и сиротливое человеческое дерзание не было оснащено высокими помыслами. Может быть, это была вылазка бытового наивного техницизма. Может быть, это был также своеобразный вид протеста против закисшего в веках «знаменитого» английского консерватизма. Прошло много лет, прежде чем зонтику суждено было стать радикальным защитительным средством от дурной погоды, и он завоевал мир, как его теперь завоевали интернациональные орудия быта — примусы и бритва «жиллет».

Величайшие изобретения, взрывая своей мощью целые эпохи, разрушая старые, создавая новые общественные отношения, рождаются и питаются основной силой человечества — общественной необходимостью, и если таковой нет, изобретению, как бы величаво оно ни было, суждено рассыпаться прахом. Лондонский чудак с зонтиком смешон и жалок. Чайник Уатта был бы историческим слабеньким анекдотом, если бы его принцип, заключенный в стальной корпус паровой машины, не был могучим орудием в триумфальном шествии молодого и любознательного тогда капитализма. Когда впервые человек с отчаянной смелостью бросился в небо на полотняных крыльях с вываливающимися наружу внутренностями тяжелого слабосильного мотора, — он был беззащитен и героичен. Упав на землю в руинах биплана, он умирал в величавом сознании своей победы, и это было замечательно. Но и теперь, когда в небе по–земному скучно, тошнит в бумажные фунтики степенных благодушных пассажиров, героика неба не иссякает — она принимает только иные формы. Воздухоплавание завоевало человеческое доверие, и теперь в пассажирский самолет садятся с таким же суетливым равнодушием, как в поезд Москва — Химки, только в аэропорте властвует идеальная организованность и потрясающая чистота.

Нервный, трусящий пассажир долго и горячо трясет смущенному летчику руку, умоляя его потными взволнованными глазами «везти поосторожней». Такому пассажиру нужна гарантия: присутствие своеобразного воздушного спасательного круга — парашюта, только он может вернуть ему потерянное душевное равновесие. И когда его подводят к сиденью и, указав пальцем, скажут: здесь, здесь лежит парашют, пассажир, успокоенный, садится в кресло и летит. И даже самые чувствительные небесные ухабы, подъемы и ямы (небесные дороги, нужно сознаться, значительно хуже наших гудронированных дорог) не могут сронить с губ пассажира снисходительной довольной улыбки. Ибо он знает, что в случае чего — он «прыг и готово», плавно и спокойно спустится на землю на парашюте. Правда, спокойствие и плавность спуска — это понятие относительное. Но факт, что при знании хотя бы элементарной техники парашютизма человек может иметь гарантию благополучного спуска.

В кровавые годы завоевания человеком воздуха авиатору при малейшей аварии грозила бесспорная смерть. Он был там, в воздухе, беззащитен в своем героизме. Теперь, когда лёт по большим небесным дорогам становится тесен от слишком большого движения, авиатор на мощном аппарате, где каждая случайность предусмотрена напряжением высокой технической мысли, может не только сам благополучно спуститься на землю на парашюте, но и спустить на более мощном парашюте самолет с выключенным мотором. На пассажирских самолетах есть парашюты, на которых можно спускаться целыми коллективами.

Как же так, когда люди падали на землю, никто из них не озаботился о своей хотя бы относительной безопасности! Ведь принцип парашюта был известен человечеству еще задогло до аэронавтики. Еще в XV веке великий Леонардо да Винчи дает целый ряд практических воплощений этого принципа. В 1797 г. известный французский воздухоплаватель Гарнерэн, выбросившись из корзины аэростата, производит с высоты 1000 м благополучный спуск на парашюте. На протяжении затем более чем сотни лет аппарат этот стоит вне интересов людей, занимающихся аэронавтикой. Парашют делается достоянием акробатов и канатоходцев. И только мировая война 1914–1918 гг. вытащила из архивов истории старый, забытый парашют. Правда, единичные исследователи продолжали работать над парашютом и до империалистической войны. Среди них нужно отметить изобретателя Г. Е. Котельникова, который еще за несколько лет до мировой войны разработал хороший образец парашюта, с честью выдержавший потом испытание.

Перепончатое чудовище, распростертое над головой лондонского чудака и разорванное на части толпой, легко пережило маленькую трагедию наивного человека. Оно заняло прочное место в домашнем обиходе всего населения земного шара, оно заняло почетное место в одном из самых величественных завоеваний человечества — воздухоплавании. Предельная скорость падения человеческого тела — 200 км в час. Самолет басово клокочет пропеллером, захлебываясь в синеве неба. Авиатор с головой в кожаном шлеме улыбчиво моргает инструктору, потом становится одной ногой на борт, за спиной у него сложенный в пакет парашют, грудь опоясана мощными лямками, правая рука прижата к груди, пальцы крепко стиснули вытяжное кольцо парашюта. Слегка откинувшись назад, авиатор делает прыжок и ныряет вниз головой, в 1500‑метровую глубину.

Человек испытывает вначале, как желудок, похолодев, плотно прилипает к позвоночнику, дыханье спирает, в глазах — яркое, тошнотное, голубое, бездонное сверканье; резкий рывок за вытяжное кольцо, и желтоватый купол парашюта распускается ликующей тенью над головой. Прозрачная тугая пружина воздуха туго и плотно ударяет в парашют. Толчок подбрасывает человека вверх на шелковых стропах. Потом плавное парящее скольжение вниз. Авиатор уже сидит на подвесных лямках, свесив вниз ноги, покачиваясь, как на качелях. Огромная спокойная теплая земля радушно всплывает навстречу. С журчащим воем выхлестывает сдавленный воздух через полюсное отверстие парашюта, сделанное для смягчения удара при раскрытии и предохраняющее парашют от западения с боков при раскачивании. Пронзая метры ярко–голубой, прозрачной сияющей глуби, разблещенной ослепительными клинками солнечных лучей, парашютист окунается в густой, сладковатый дурманящий теплый запах тучной земли. Туго стиснув над головой руками подвесные лямки, парашютист ожидает момента касания. Огромная, необозримая земля бросается под ноги, резким сильным движением парашютист подтягивает себя на руках вверх, толчок смягчен, и теперь можно спокойно валиться на летное поле, усеянное маленькими наивными желтыми цветочками. Парашют вялой, неуклюжей грудой ткани и концов лежит тут же. Величественный, красивый и мощный в небе, он здесь смешон и беспомощен.


1932 г.

ГОТОВ ЛИ ТЫ?Заметки физкультурника

А ну, взгляни, товарищ, на это небо, налитое солнечным изобилием, наполненное душистым, прозрачным ветром, на зеленую радость клейких, только что распустившихся листьев.

Ведь мы замечательно юны. Так неужто нам, творящим величайшее в мире, бледнеть под душной одеждой живым телом, когда небо — сплошное солнце?

Давайте вместе с нашими славными стройными девушками, носящими в волосах и в свежей смуглой коже солнечную оттепель, все вместе — цехами, ячейками, коллективами — пойдем на спортплощадки, стадионы и водные станции.

Что может быть лучше тела, пропитанного свежим загаром, умного, гибкого тела, которое не слабеет покорно от хилого яда какого–нибудь дохлого гриппозного микроба?

Ну вот ты, — я не знаю как тебя зовут, — ну да, вот ты — ты терзаешь свое сердце и легкие липучей едкой табачной желчью, а потом скулишь, задавленный тоскливой тяжестью утомления. У тебя избледневшая, не знающая солнца кожа, покрытая солененьким потом усталости, глаза у тебя — зябкие заморыши.

А, ты не хочешь даже со мной поговорить, ты торопишься. Суешь на прощанье руку — холодную, вялую, как издохшая рыба, вкладывая в жалкую улыбку грязные зазубренные зубы.

Да нет, ты послушай. Ведь мы все учимся, и у всех у нас мало времени, мы учимся искусству побед на всех фронтах и занимаемся физкультурой вовсе не для того, чтобы гордиться холеной мышцей. Но зачем нам хилогрудые дохлики, от которых прет мертвечиной расслабленной усталости? Оппортунистическое невнимание к здоровью — это огромное преступление.

Дождаться того, чтобы легкие выел туберкулез или сердце раздрябло, как разбитый мяч? Нет, спасибо. Расслабленные мышцы, гнутые позвоночники, как брак на производстве, — подарок классовому врагу.

Наша Красная Армия — наша гордость.

Наша армия — лучшая в мире.

А вот ты видел, как идет с призывного пункта растерянный, с уныло–тусклыми глазами отверженный? Не видел? Печальное, тяжелое зрелище.

Быть здоровыми — зависит от нас самих.

А сумеешь ты отрегулировать растрепанную дрожь мотора и подчинить ее воспитанному такту полного сгорания, чтобы сделать тело машины послушным и легким и потом в стремительном лете разрушить всякое представление о времени и пространстве? А сможешь ли ты ошалелый растрепанный ветер поймать в мешок паруса?

А умеешь ли ты хоть правильно дышать носом? Может быть, ты — беспомощный пожиратель воды и не умеешь плавать?

Может быть, ты, глотая голодную зависть, смотришь с тоской, когда игла клинкера, пронзая пространство, проносится со сверхзамечательной скоростью, а восемь ребят, закованных в доспехи мускулов, чуть ржавых от прошлогоднего загара, дробят гладь реки пружинно и мерно?

Да, товарищ, ведь дело за тобой. Ополосни себя зеленым, бодрым, мягким и теплым воздухом лета и иди к нам лакомиться солнцем и ветром. Дыши полной грудью — почувствуешь, как воздух переливается у тебя в легких щекочущей свежестью пузырчатого нарзана.

Физическая культура, распахивая форточки притаив шегося, пропыленного домашнего быта, вливает в него утреннюю бодрость и ясность.

Сейчас в связи с перестройкой физкультурных организаций на новые методы работы, с замечательной ясностью сформулированные в значке «ГТО» (Готов к труду и обороне), в связи с решением ЦК комсомола о прохождении всеми комсомольцами, всей рабочей молодежью испытаний на значок «ГТО», в физкультуру идут новые миллионные массы трудящихся. Это факт огромной политической важности и здесь от физкульторганизаций требуется четкое, гибкое, умелое руководство. Элементы благодушия, самотека, растяпства и очковтирательства, имевшие место в практике прежней работы, необходимо вытравить самым решительным образом.

Физкультурные организации должны освоить высокий стиль военной дисциплины, тесно и неразрывно переплетая военную учебу со спортом, выразив ее в интересных живых формах военных игр, разработав новые спортивные комплексы и те прикладные виды, которые нам нужны в трудовой и боевой обстановке, включая сюда и такие общественные показатели, как ударничество и соцсоревнование.

Физкультурники должны выполнить директиву партии — развернутым фронтом нажать на еще неорганизованных товарищей. Только через массовость, через четкое осознание наших ближайших задач мы можем прийти должными темпами к нашей советской физической культуре.

Ни одного комсомольца, ни одного рабочего парня не должно быть вне физической культуры.

Летний сезон наступил, и мы, молодежь, будем драться за право ношения почетного значка «ГТО». Решение Реввоенсовета рабоче–крестьянской Красной Армии вводит наш значок и предоставляет право ношения его в служебное время наравне с другими знаками отличия, введенными в Красной Армии.

Перестройка физкультуры на основе «ГТО» у части спортсменов так называемого «высшего класса», вогнавших душу и тело в какой–нибудь один вид спорта, украшенных титулами чемпионов и облегченных от других человеческих качеств, была встречена с глухим ропотом недовольства и негодования: «Физкультура зашла в тупик, ее превращают в медицинскую гимнастику, спорт гибнет…»

Сдержанный, величавый, грустит обиженный чемпион, в рассеянности перебирает кокетливые брелоки призовых значков. Грустится ему по сладким дням душевных парадов, когда он, прельщенный аплодисментным гулом, изнеженный и заласканный поклонниками, вылезал на соревнование, зверел ногами на футбольном поле или рвал руками и зубами бьющуюся в испуге покорную воду бассейна, или вонзался в пространство на сияющем лаком скифе. И все «или–или», но сочетать несколько видов спорта для нормального развития, — о, нет. Он, стяжатель славы, не унизит себя до всестороннего человеческого развития.

И вот сидит он в кино, простой и величественный, и смотрит на дорогооплаченный валютой, бойко моргающий заграничный боевичок. На мутно–сером экране пара купленных гладиаторов кровавит друг другу морды, доплевывая из проломанных ртов выбитыми зубами. Заканчивается эта картина поцелуем, звонким, как шлепок по голому телу.

Мы не против спорта, не против отдельных высоких показателей, мы не станем бесчестить заслуженных регалий чемпионов. Но мы не хотим и не будем воспитывать дегенеративных юношей, выдрессировавших себя в виртуозном фокусе рекорда и надменно отстранившихся от всего многообразия физического воспитания.

Сдавая нормы по комплексу «ГТО», в физкультуру идут миллионные массы трудящихся; воспитывая их в коммунистическом духе советских физкультурников, мы сделаем из них всесторонне развитых людей, их достижения недостижимо превысят все существовавшие до сих пор рекорды чемпионов.

Скажи, приходилось ли тебе читать когда–нибудь такую книгу, рассказ, очерк, по прочтении которых у тебя закипало бы непреоборимое желание быть мускулистым и свежим как солнце?

Нет? Мне тоже.

А вот Тарзаны, поцелуйные чемпионы — вот они живут и дышат пошлостью и вырождением со страниц книг и экранов кино.

А ведь у нас есть специальное издательство физкультурной книги, есть ГИХЛ. Но книги, ставящей себе целью пропаганду в художественных формах физической культуры, — такой книги еще нет. Есть суррогаты спортивно–приключенческого романа, флирта с препятствиями и гнилой начинкой буржуазной морали. Это свидетельство того, что мы еще слишком мало уделяем внимания физическому воспитанию молодежи.

В капиталистических странах буржуазные издательства спешно выбрасывают на рынок тонны бездарной галиматьи, ставящей себе целью привить молодежи дух преклонения и восхищения перед «достоинствами» чемпионов мира. В обильных разглагольствованиях авторы призывают свою молодежь к консолидации вокруг спортивных фашистских групп, руководимых жандармскими офицерами.

Но рабочая молодежь фабрично–заводских окраин капиталистического мира, просеянная сквозь тюремные решетки белого террора, объединяется под знаменами красного Спортинтерна и готовится к встрече с буржуазными «спортсменами».

В 1933 г. у нас будет проведена мировая спартакиада, как праздник победного завершения пятилетки. Она будет по форме и содержанию отвечать классовым интересам международного пролетариата. К ее проведению и организации будут привлечены миллионы трудящихся. К спартакиаде мы строим в Москве величайший в мире стадион на 120 тысяч нумерованных мест.

Мировая спартакиада должна отобразить на мировом празднике успехи побеждающего социализма. В ней должно найти себе выражение все лучшее, выдающееся, замечательное, созданное нами в великую эпоху. Поэты, писатели, композиторы, художники, инженеры, изобретатели должны принести на спартакиаду свои победы, чтобы присоединить их к огромной победе побеждающего класса. Особенно вам, товарищи композиторы, необходимо крепко подумать о спартакиаде. Нам нужна музыка. Музыка победного марша, которая бы с замечательной ясностью и бодростью выговаривала четкость ритма, а не жалкие вальсишки.

Мы учимся искусству побед на всех фронтах и занимаемся физкультурой не для того, чтобы гордиться холеной мышцей, а для того, чтобы сказать всем, страдающим золотым ожирением, что в рабочей стране живут и крепнут лучшие люди.


1932 г.

КРЫЛАТОЕ ПЛЕМЯ

Я мечтал о велосипеде. Мечтал тоскливо, упорно и безнадежно. Я не думал иметь свой велосипед, нет. Мне бы только прокатиться, прокатиться один раз по улице спокойно и деловито. Так катался сын хозяина дома, в котором мы жили. У него был собственный велосипед. Ложась спать, я всегда думал о велосипеде. Вот я вытаскиваю его, как козленка, из комнаты, он стоял бы у вешалки в коридоре. Велосипед упирается, цепляясь педалями. Он сухопар, блестящ. Потом мы идем рядом — я и велосипед, я ощущаю его боком. Я ставлю ногу на педаль, и цепь с нежным журчанием обегает передачу. О, передача, звездатая, узорная, кружевная… Я переношу ногу, седло похоже на сердце, нежно ухает пружинами. Но вот ощущения езды на велосипеде я никак не мог вообразить, это было невообразимо, ведь я никогда не ездил на велосипеде. Но я ясно различал сверканье спиц, оно было изумительным. Спицы переливались и сверкали, как дождевые струи в солнечный день. От вертящегося колеса исходила легкая свежесть. Снилось мне всегда одно и то же: быстро перебирая ногами, я летал по комнате, вылетал на улицу, поднимался над березами (возле нашего дома росли березы).

Но ведь это все не то. Даже во сне я не мог покататься на велосипеде. Я дрыгал ногами, летал, а велосипеда подо мной все–таки не было. Мои приятели по двору так же изнывали в мечтах о велосипеде. Наконец мы решили собрать велосипед вскладчину. Мы бродили по барахолке, глазели, приценивались, но денег у нас не было. На барахолке я купил кожаную треугольную сумочку, где хранится велосипедный инструмент. Эту сумочку я таскал везде с собой и воображал себя велосипедистом. Прошли года, мои сверстники уже давно приобрели по велообязательству прекрасные машины, сделанные на нашем велозаводе. Велосипед ни у кого не вызывает теперь голодного вожделения. Их много, велосипед теперь стоит по велообязательству сто пятьдесят рублей.

«Хочу летать», — сказал Михаил Кольцов, вернувшись после своего замечательного перелета Москва — Анкара, перелета, которым впервые было точно и ясно написано на небе для всего мира: «Осторожней, небесные просторы Советского Союза обитаемы».

Хотим летать, говорим мы, молодежь всего Союза, хотим быть крылатым племенем. Мы не хотим больше глазеть на наше деловитое, заселенное самолетами небо безучастно и завистливо. Хотим летать! Мы продадим свои велосипеды, мы будем работать по две смены, мы купим старые моторы и соорудим самолеты сами.

Спокойней, ребята, спокойней! Зачем столько пылкости, энтузиазма? Хотите летать, пожалуйста. Вступайте в члены аэроклуба, гоните по рублю вступительного взноса, ваша фамилия, адрес, социальное… — есть! Вот вам инструкторы, школа, вот они, недосягаемые самолеты, заманчивые, сверкающие, выстроились в ангарах, послушные и умные звездоносные птицы.

В четырех километрах от Подольска возле березы с уныло обвислыми ветвями есть цветастая вывеска, а на ней значок Осоавиахима, ниже лаконичная надпись: «Подольский аэроклуб». Рабочие Подольска вскладчину купили самолеты. Четыре самолета. Это послужило основой — они хотели видеть своих сыновей, парящих в небе.

Ребята занимались в аэроклубе без отрыва от производства. В их руках было больше трепетного уважения к стареньким деталям уже давно пущенных в расход старомодных моторов, чем у самого заядлого археолога, счищающего прах с драгоценной реликвии.

Авиомастерская аэроклуба бедна и убога. Истерзанный, похожий на издохшую щуку подпилок и разбитый молоток, от которого с негодованием отказался бы последний сапожник, — и все. Ребята притаскивали инструмент с собой, покупая его на рынке.

Клуб не имел почти совсем запасных авиачастей. Испортился цилиндр мотора. Срываются учебные полеты. Курсанты тоскливо бродят вокруг самолета. Достать цилиндр негде. Что делать, где выход? Вспомнили. В Москве, в Политехническом музее, под холодным глянцем витрины лежит такой же цилиндр. А что если по? пробовать? Подчистили испортившийся цилиндр и о ним — в Москву, в Политехнический музей, к заведующему. Так и так, обменяйте, пожалуйста, вам ведь все равно какому цилиндру стоять, а нам — зарез. Уломали заведующего. Цилиндр получили и ликующие отправились домой. Заведующий, прощаясь, просил его тоже принять в члены клуба.

Клубу нужны были деньги. Клуб послал обращение подольским заводам.

Знаете, есть канцелярии — чистенькие, опрятные. На столах чернильные мраморные приборы, могучие, как кладбищенские монументы. На стене плакаты: «Здесь рукопожатия отменяются», «Кончил дело и уходи».

Такая канцелярия на призыв аэроклуба ответила:


Подольский крекинг–завод.

Начальнику Подольского аэроклуба

Получив ваше письмо с просьбой о вступлении юридическим членом аэроклуба, сообщаем, что в данное время завод своим планом это не предусмотрел, а запросил дополнительно ВОМТ. По получении согласия последним деньги будут переведены немедленно.

Врид. помдиректора по адм. — хоз. части Коновалов

Секретарь Украинцева


Подольский крекинг–завод.

Начальнику Подольского аэроклуба

В дополнение к н/отношению от 9 с/м за № Кц/407 сообщаем, что вследствие отказа ВОМТ от дополнительных ассигнований на уплату вступительных и членских взносов наш завод лишен возможности состоять юридическим членом клуба.

Врид. помдиректора по адм. — хоз. части

Коновалов Секретарь Украинцева


Вступление в члены аэроклуба у этих чиновников не предусмотрено планом. Но пролетарии Подольска оказались предусмотрительней. Рабочие Подольска собрали 150 000 рублей на свою летную школу.

За 7 месяцев обучения летная станция аэроклуба не имела ни одной аварии самолетов. В Подольске сейчас об аэроклубе Осоавиахима знает каждый рабочий. Клубом создан ряд авиауголков на предприятиях. Есть филиалы аэроклуба и при них аэрокабинеты.

— Я научился летать, — говорит с восторгом Крупеник, комсомолец и физкультурник завода ГМЗ, — после шести месяцев учебы, занимаясь после работы по вечерам и в выходные дни. Сегодня меня допустили к самостоятельным полетам. Я сел в кабину, одел слуховую трубку и слышу задание инструктора: «Просите старт». Я поднял руку, и стартер дал мне старт. Смотрю, но уже не вижу впереди головы инструктора.

Земля, колыхаясь, погружается вниз. Мотор бормочет нежно, басово. Гудящий воздуховорот пропеллера тянет, тянет. Ноги — на педалях управления, свободней, говорит мне размазанное в зеркале лицо инструктора. Карбюратор посасывает горючее с аппетитом. Я рулю, давясь ветром. Самолет качается, как в сугробах. Земля взлетает внезапно сбоку. Инструктор хмурится. Я не слышу, но знаю, что он сердится. Спокойней, говорю себе, спокойней. Хвост самолета трубой. Под распластанными плоскостями великолепная опора неба, разрезанного плавным парением. Выруливаю на старт. Земля ловит меня в зеленое блюдо аэродрома. Курсанты окружили меня. Теперь их очередь…

Крупенин, Халикова, Кирплюк, Золотов, вы в счастливом деловитом равнодушии сжимаете жезл руля высоты. Вам покойно и уютно в кабине своего самолета. Вы спокойно, незыблемо уверены в такте мотора. Ребята, а помните то подобострастное мучительное вожделение, которое вызывал у нас один вид велосипеда? Это сверкающее, почти прозрачное существо казалось нам почти пределом досягаемого счастья. А ведь мы тогда даже толком не могли помечтать о велосипеде.

Аэроклубы будут везде. Впереди для комсомола — огромная вереница дел, достижений, успехов. Мы будем крылатым племенем!


1933 г.

ВОДНАЯ

Жгучее солнце расплавилось в горячей голубизне летнего дня. Теплые облака волокутся по небу сизым дымом. Распаренный ветер ошалело замер в горячей пыли. Жарко!

Трамвай, осторожно подпрыгивая на стрелках, глухо грохочет. Моя рука просунута в кожаную петлю, и я раскачиваюсь на ней бессильно и вяло, обливаясь теплым потом. В окна трамвая врываются чадный, смолистый запах асфальта и обыкновенные уличные пахучие шумы, и я мечтаю!

Вода. Гм… вода! Обыкновенная речная вода. Она замечательно пахнет кувшинками, сыростью и остуженными солнечными лучами.

Водная станция вырезала себе лучший кусок залитого солнцем неба. Белые вышки, башни, веранды и баллюстрады из сухощавых белых архитектурных конструкций спадают ступенчатым амфитеатром в сиреневую глубину реки.

Водная станция переполнена голотелым спортивным племенем. Легкоатлеты с невероятно длинными ногами, боксеры с босыми затылками и навьюченные мускулатурой тяжелоатлеты растворены в веселой людской массе.

В желтую смуглоту ребят вкраплены бело–яркие фигуры случайных посетителей. Вот белотелый человечек, копирующий гнутым позвоночником покорность вопросительного знака, умильно смотрит, как коричневый парень крутит на турнике «солнце». Когда парень ловким прыжком поставил себя на землю, он застенчиво подошел к турнику и, конфузясь, три раза подряд подтянулся на турнике, касаясь судорожно втянутым подбородком холодной перекладины.

Я стою возле круглой клумбы и глотаю звонкий запах белозвездного табака и сладкое, пряное испарение гвоздики. Я уже вылез из пыльного чехла одежды. Наохренный солнцем, с телом, начиненном живыми тугими мышцами, — я такой, как и все.

Растопленное в горячем воздухе солнце горячо и клейко липнет к коже, чтобы потом засохнуть на ней коричневой пленкой загара. Я быстро взбираюсь на вышку, становлюсь на самый край настила (взмах руками, мышцы упруго и туго скользят под кожей), тело выбрасывается вперед, и я лечу. Ноги напряженно вытянуты, грудь выгнута, руки распластаны…

Раз — и я вонзаюсь с тяжелым всплеском в дремучую глубь. В сумерках глуби ничего не видно. Я поворачиваюсь на спину и смотрю вверх сквозь толщу воды — на поверхности плавает солнце мерцающим тусклым бликом. Но дыхание застывает в груди комом. Разрывая и разгребая воду в пенные клочья, я вырываюсь на поверхность. Круша и кромсая нежную мягкость воды, я плыву к лесенке, чтобы пойти на веранду и поджарить себя на солнце.

На правом корте играют в теннис. Мяч дико мечется от неловких ударов по всей площадке, гулко стукается о железные стены сеток, но ребята не унывают. Мастерство игры сразу не постигнешь. Семен Струхин забрался на высокий судейский стул и пробует судить, но все время сбивается со счета.

Волейбольные площадки все переполнены. Сформированные команды ждут очереди, ехидно подзадоривая играющих, чтобы скорей смести проигравших.

Городошники — люди степенные и взрослые. Они приносят с собой в брезентовых парных чехлах кизиловые самодельные биты, сделанные по руке и обшитые железными трубками. Городошники любят больше теневую прохладу, и потому в жару бетонные квадраты городошной площадки пустынно лысеют.

Водная станция — это не только цитадель физкультуры. Здесь, окунувшись с головой в целебное солнце, можно на тихой веранде, придвинув к себе белый статный столик, сидя в шезлонге, писать, читать, готовиться к докладу или к зачетам. На водной станции есть буфет, столовая и коллекция сытных блюд в застекленной стойке. В выходной день к вечеру, когда все ярко пахнет, пропитавшись настоем потемневшего воздуха, на эстраде водной выступают артисты балета и чтецы. Оркестры оглашают грозовые симфонии Бетховена. И ты, глядя, как прожекторы Парка культуры и отдыха голубыми клинками рассекают темную глубину неба, чувствуешь, погруженный по уши в музыку, ее колыхание во всем теле.

Мы заседаем, совещаемся. Плохо то, что мы порой не умеем заседать.

Комсомольское собрание. Тесная комната, воздух загустел табачным дымом. А почему бы всей ячейке, всему коллективу не пойти на водную станцию и там, ополоснувшись свежестью, выкупавшись, всем забраться на солнечный балкон и потолковать о своем волнующем. Зачем непременно влезать в комнатную духоту, когда рядом есть бескрышие залы водной, полные свежести, бодрости и веселья?

И вот этих водных станций у нас очень мало. Дощатые, занозистые сооружения не отвечают тем задачам, которые стоят перед водным спортом. Мы должны их заменить монументальными храмами воздуха и солнца, где после пухлой и едкой пыли города, после испарений цеха, после грязи и копоти можно умыться солнцем и пропитаться здоровьем.

Левый берег Москвы–реки, напротив Парка культуры и отдыха, желтеет изглоданными водой обрывистыми откосами, на которых сиротливо ютятся тощие, захолустные вербы и засохшие останки каких–то деревьев. Пейзажик грязен и скучен. И вот здесь на большой воде Водга–Москвы должен раскинуться изваянный из добротного материала храм физической культуры — и не на 15 тыс. чел., а неизмеримо больше. Ведь нет более любимого отдыха у нашей молодежи, чем отдых на воде.

У каждого, кто входит в водную, сейчас же зажигаются на лицах улыбки и в теле начинают звенеть пробужденные мышцы. Высоко в небе громко грохочущий пропеллер самолета кромсает синеву. Вода бассейнов цветет цветением пестрых тел. Яркие взвизги девчат, хлесткие всплески воды — все это гулом взлетает в смирное, скромное небо.

Коренастый катер тяжелым накатом шатает прилизанную скользкими, глянцевитыми волнишками гладь реки, волоча за собой шаланду, медлительную и темную, как отсырелая туча. А за ней, топорща воду цветными лезвиями сотен весел, несется пестрая сталь лодок. Хохочут гармошки и дрожливо звенят скворешни балалаек. Разнофасадные катеры, глиссеры и скутеры с пластично, как у скрипки, выгнутыми корпусами стремительно рассекают пространство, швыряя в стороны клочья воды, взбитой винтом в пену.

Скоро пышная, светлая вода Волги нальет до краев берега Москвы–реки. Иногда очень обидно — настойчиво зовешь кого–нибудь из знакомых, а он идет неохотно, с недоверием и снисходительной усмешкой. А когда придет на водную — на лице его появляется живописная улыбка. Но это — радость одиночек, а ее нужно дать всем…


1933 г.

РЕГБИ

Зрители в яростном озлоблении опускали палец вниз или снисходительно поднимали вверх руку — жест определял судьбу гладиатора, распростертого на влажном от крови песке ристалища. Гладиаторы Древнего Рима играли в регби. Игра была жестока и кровава.

Шли века, эпохи человеческих побед. И вот Америка сегодняшнего дня — заселенное самолетами небо, небоскребы, превышающие скалы Кордильер, Форд (в минуту четыре автомобиля). Культура, цивилизация и даже памятник Свободы, пустой внутри, снаружи покрыт застарелой коростой окисленного металла.

Отряды полиции окружили стадион. Полицейские выкормлены, могучи, они внушительны — кентавры на мотоциклах. Тысячная толпа с глухим урчанием ломится к прижмуренным окошечкам касс.

Грандиозное событие потрясает Америку. Матч регби… Зрители расположились в бетонном амфитеатре стадиона. Они ерзают в нетерпении. Игра начинается, внимание!.. Густая тишина. Регбисты выходят в железных намордниках, обшитых кожей. Они облачены в тяжелые доспехи щитков.

Американское регби жестоко и кроваво. Судейские спортивные нравы — они здесь снисходительны и не суровы: потворство дикой ожесточенности, оправдание победы любыми средствами. Риск древних римских гладиаторов равнозначен. Шоферы машин «скорой помощи» не сходят с сиденья. Носилки готовы, пакеты марли и ваты развернуты, готовые окутать раздробленные члены.

Зритель — он требователен! Сломанные кости, выдавленные ребра, или он возмутится: «Игра велась вяло, это не регбисты, а старые бабы». Рука современного американского зрителя регби не подымется вверх в знак снисходительного прощения. Античные варвары им не пример.

И все же ни в одной спортивной игре нет такого многообразия движений, мускульной нагрузки, какое дает регби. Регби — это синтез футбола и баскетбола. Овальная форма мяча не позволяет игрокам превращать регби в футбол. Ударом ноги такой мяч трудно послать точно. Игра в основе ведется руками. Регби требует развития мускульного корпуса: мышц ног, брюшного пресса, верхнего пояса. Играть в регби может только физкультурник-с отличной физической подготовкой.

Регбисты Франции — участники империалистической войны, организованные в специальные боевые отряды, обнаружили замечательные боевые качества. Грудь многих регбистов бронирована целым иконостасом медалей за доблесть и умение сражаться.

В Америке регби осквернили. Принципы регби уродуются там яростно и беспощадно, как и американские регбисты на матче. Выразив наше соболезнование американским регбистам, мы все–таки не откажемся от регби, игры, в основе превосходной по своим спортивным данным.

Регби нам нужен. Центральный совет «Динамо» взял в свои руки инициативу. «Динамо» дало регби путевку на стадион. Регби надобно еще проверить на опыте, основательно его реконструировать. Американский кровопролитный стиль регби присужден к изгнанию из пределов СССР за членовредительство.

Регби безусловно удастся оздоровить.

Одиннадцать тренировок и один матч регби команд «Динамо» не дали ни одного серьезного ушиба. Матч регби, проведенный у нас впервые, вызвал восхищенное удивление даже у самих регбистов. Регби оказалось даже менее «кровожадной» игрой, чем футбол. Наши физкультурники лишний раз доказали свое блестящее умение осваивась и реконструировать сложнейшие западные игры. Сейчас ростовские и ленинградские динамовцы также начали работать над регби.

Регби необходимо ввести в Красной Армии. Игра тренирует качества, необходимые бойцу. Регби из экспериментального периода должно выйти усовершенствованным, новым, ценным видом нашей физкультуры. Регби нам нужно, но не американский костоломный одичалый вид игры, а наше регби, содействующее труду и обороне страны.


1933 г. 

ФУТБОЛ

Англия — страна славных традиций, лордов, джентльменов и спорта. Спорт! В Англии так блестяще поставлена эта величественная культура человеческого тела, что там даже преступников в тюрьме заставляют заниматься гимнастикой, чтобы потом удобней усадить на электрический стул, шикарный, как зубоврачебное кресло. Кембридж и Оксфорд — вот настоящие алтари спорта. Каким уважением пользуются там люди, знаменито выхолившие свою мускулатуру. Профессор,, принимая зачет у первых игроков команд регби, гребных или футбольных, не беседует с ними на академические темы. К чему? Эти молодые люди и так доблестно доказали, что они являются настоящими студентами. Профессор, восторженно ощупывая бицепсы у экзаменуемого, дружелюбно похлопывая по плечу знаменитого игрока, осведомляется о его здоровье и ходе тренировок. И юноша сдержанно, но с полным достоинством дает исчерпывающие ответы. В Англии ценят и уважают спортсменов.

Спорт, конечно, прекрасная штука, он вырабатывает у человека твердость воли, уверенность в себе, инициативность. Но известное количество фунтов с твердым курсом в кармане дают все–таки человеку больше уверенности, чем прекрасная твердоэластичная мускулатура.

Футбол выдумали англичане. На первых порах увлечение новой игрой достигло таких размеров, что потребовался специальный указ Эдуарда II в 1307 году, запрещавший игру в мяч на улицах городов и городских дорогах. Сорок лет спустя появился также указ Ричарда II, запрещавший игру в футбол; слишком буйный и массовый характер игры внушал королю справедливые опасения.

В России футбол появился лишь в 1901 г. Робко попрыгав под бестолковыми пинками любителей, он совсем захирел и сморщился на весь период империалистической войны. И только в СССР футбол кожаным солнцем выкатился на просторные спортивные горизонты нашей страны. Футбол превратился в подлинно стихийное бедствие. Не было нп одной улицы, ни одного пустыря, где бы юные энтузиасты не занимались овладением футбольной техники. Частенько такие тренировки сопровождались визгливым звоном стекол в окнах соседних домов и ворчливым негодованием прохожих. Футбольной стихии было противопоставлено развернутое строительство спортплощадок. В результате мы уже в 1924 г. в Париже у сильнейшей турецкой команды выиграли матч со счетом 3 : 0. В 1925 г. во Франции сборная команда Москвы без особого труда одержала четыре победы над командами французского рабочего союза. В 1926 г. в Германии и Латвии во всех встречах с командами рабочих союзов мы выиграли соревнование. Все это и последняя триумфальная поездка наших футболистов в Турцию свидетельствует, что футбол у нас стал не только массовым и любимейшим видом пролетарского спорта, но и что мы достигли в игре высоких показателей, настоящего мастерства.

Каковы основные положительные качества футбола? Футбол — это игра целого коллектива. Он развивает коллективистские качества. Каждая комбинация должна быть строго продумана за несколько пасов вперед, игроку на обдумывание дается доля секунды (тут отличие от шахматной комбинации только во времени). Если в команде имеется игрок даже самого высокого класса, но он станет вести игру солистом, используя партнеров только как подсобников, такая команда заведомо обречена на поражение. Лишь при строжайшей согласованности, при детальнейшем учете всех возможностей, индивидуальных качеств каждого игрока команда будет работать на матче как стройный, хорошо смонтированный механизм.

В игре честолюбие каждого игрока должно отходить на задний план. Дело не в красивом ударе, а в правильной комбинации распасовки. Футбольная доблесть должна быть умной. Шикарному самопоказу на поле нет места. Большим грехом наших вторых и третьих команд является отсутствие тренировки специальной гимнастикой. Многие футболисты считают, что основная тренировка — это на поле с мячом, а остальное приложится.

Этот сугубо неверный взгляд приводит к тому, что игрок костенеет в своем спортивном росте. Специальный тренировочный гимнастический комплекс строго необходим для каждого футболиста.

Существует у некоторых незыблемое мнение, что футбол — игра грубая и очень опасная. Это неверно. Несчастные случаи в игре хороших футболистов исключительно редки. Когда же играют неопытные новички, аварии — сплошь да рядом. Объясняется это не только отсутствием должной техники игры. Футбол имеет огромное воспитательное значение. В футболе существует своя этика учтивости, деликатности и уважения к противнику. Несмотря на внешний яростный характер игры, хорошие футболисты расточают меньше толчков в игре, чем некультурный пешеход на улице. Футболист меньше рискует в игре, чем человек, который шагает по мостовой, не зная правил уличного движения. Царапины и ссадины — эхо накладной расход, они быстро и незаметно заживают. Но ими вовсе не следует гордиться как знаками своей доблести и бесстрашия. Каждая команда должна заранее обсуждать и продумывать систему борьбы на матче. Продумано должно быть все, вплоть до отдельных комбинаций. Надеяться на свою футбольную интуицию — значит идти расслабленным и неуверенным на матч.

Самое основное, за что мы должны сейчас бороться в футболе, — это вытравить с корнем из игры всякую преднамеренную грубость. Ничего не может так позорить игрока, команду или организацию, за которую он играет, как грубость. Злоба на свое бессилие при игре с опытным игроком — вот что является частенько причиной дикости и некультурности игроков. В Советском Союзе нет спортивных судей, лично заинтересованных в победе той или другой команды. Неуважение к судье характерно только для буржуазного спортсмена.

В предстоящем футбольном сезоне нам предстоит много встреч с рабочими иностранными командами. И пусть помнят наши товарищи футболисты, что нам важен не только показатель победы наших команд, но нам не менее важно, сумеют ли футболисты Советского Союза на поле показать, что они воспитываются в иных условиях, в условиях новой этики и морали. Пусть они покажут, что они не только хорошие футболисты, но и хорошо воспитанные пролетарии.


1933 г.

СРЕДСТВО БУДЕННОГО

Колхоз справился с работой по всем статьям и получил переходящее знамя райисполкома в свои руки.

«Очаг Буденного» назывался этот колхоз. Здесь в станице Платовской, жил С. М. Буденный. Здесь в этих безмерных степях возникла Первая конная армия.

На берегу Манычи было устроено торжественное собрание. Председатель колхоза Кидалов держал речь.

— Мне за всякие знамена держаться приходилось, — говорил он. — Я у поляков их с руками вырубал, я во врангелевские знамена сморкался. Но такое знамя, такое знамя, — он поднял древко над головой, — такое знамя держать не приходилось, под старость придется.

Покопавшись в кармане, Кидалов продолжал:

— Вот, это письмо мы получили четыре месяца тому назад от Семена Михайловича Буденного. Пишет он, что стыдно ему за нас, так стыдно, что просит он снять свое имя с нашего колхоза и замепить его каким–нибудь для нас более подходящим. «Не могу, — писал он, — переносиить нашего позорного отставания. Когда мы с вамп дрались на всех фронтах, вы меня слушались. Вперед, кричал я, и вы, как соколы, налетали на врага, крошили его не щадя жизни. А теперь что? Вперед, кричит вам вся страна. А вы возитесь с вашими домашними делами. А поле не прибрано, смотреть противно. Пишу вам: если не окончите уборки и хлебосдачи первыми, называйтесь как хотите, но мое имя не позорьте. Если честь свою бережете и выйдете в передовые колхозы Союза, я пришлю вам автомашину, тем более шофер у вас есть — Васька Дитюк».

И колхоз получил машину. Ее привел со станции Васька Дитюк. Но вы, может, думаете — так сразу и цопал Васька Дитюк на торжественное сиденье шофера?

Нет…

В гражданскую войну Василий Дитюк пошел задорым двадцатидвухлетним парнем.

На хуторе Куберле партизанский отряд обнаружил у помещика спрятанный автомобиль.

Дитюк, работая батраком на мельнице, знал дизель. Он быстро справился с автомобильным мотором.

Тут же на хуторе он с местным кузнецом содрал с крыш экономии кровельное железо и оковал машину многопудным шатром.

Отягощенная машина еле двигалась под этим покровом. Но зато для пуль она стала почти непроницаема. В конный отряд Буденного включилась бронеединица. Это были первые в мире совместные действия кавалерии с мехчастями.

В наступлении на хутор «Собачий» Дитюк показал себя.

Кавалерийский отряд Буденного столкнулся с обученной конницей полковника Семилетова.

Партизаны шли неторопливой рысью на своих разномастных лошадях. Воплями и криками они старались заглушить ворчание автомобиля, ковыляющего сзади. Казаки Семилетова надвигались темной стеной, уверенные в своем превосходстве. И вот, когда уже началась теснота рубки, линия партизан распалась на две, они ударили в левый и правый фланг противника, и в освобожденную середину вкатился крытый железом автомобиль, огонь двух пулеметов уничтожал казаков в упор. Бронеавтомобиль стал неизменным спутником отряда. Дитюк — героем.

В Котельниковой автомобилю из пулемета перерезали колесо, его заменили деревянным, скрепив железным ободом. Тогда Дитюк снял свои лапти и прикрепил их на железный штырь над автомобилем.

Однажды во время атаки машина, поднимаясь на курган, сдала, мотор заглох на самой вершине его. Неприятель бил по автомобилю из орудий. Дитюк вылез и стал лопатой подрывать землю под колесами в надежде, что машина сползет по склону сама. Снаряд плюхнулся рядом. Дитюка подбросило взрывом и засыпало землей.

Окровавленный вылез он через несколько минут из навороченной груды.

Контузия подарила Дитюку дергающуюся, как лягушка, щеку на всю жизнь.

Дитюк совершал налеты. Он возвращался на своей машине, истерзанной в железные лохмотья, и все знали, что под сиденьем у него лежат наверняка штук пять замков, снятых с неприятельской батареи.

Дитюк знал себе цену и принимал похвалы и восторги бойцов как должное.

В Царицине он попал в первый броневой отряд и получил настоящий броневик. Но лаптя со своего железного возка он вновь водрузил на новую машину.

В широких действиях регулярной Красной Армии, в суровой дисциплине ее, в стратегической мудрости Дитюк видел только зажим своей лихой натуре и, нарушая приказ командиров, действовал самостоятельно.

Во время одного боя Дитюк, вырвавшись, обошел противника и ухарски врезался ему в тыл. На броневике разбили мотор, и он стал.

Окруженный казаками, Дитюк на уговоры их сдаться отвечал из стального своего гроба матом, не скупясь на выстрелы. Подорвать броневик было нечем.

Тогда казаки приволокли к нему нефтяную цистерну, пробили ее и подожгли.

Да пока спасли.

Командир объявил Дитюку выговор в приказе за самовольные действия и на легковом единственном автомобиле отправил в госпиталь. И вот, когда он окончательно выздоровел и окреп, то оказался ни на что негодным человеком.

Приезжая в свою станицу, Семен Михайлович Буденный беседовал с Дитюком и уходил из его хаты всякий раз огорченным.

Дипок пьянствовал и хулиганил.

Колхозники, обсудив письмо Буденного, колебались. Они боялись доверить Дитюку машину. Но все чувствовали, что Буденный написал о шофере неспроста… Дитюк страдал, он не дюг просить, он гордый человек, и тоскливо ждал решения.

И тогда Кидалов сказал, отворачиваясь от Дитюка:

— Я так дудтаю, товарищи, все дты средства на Ваське перепробовали: и к врачам водили, и учиться посылали — не помогло. Осталось последнее средство Сед 1 ена Михайловича — попробуем.

И он протянул Днгюку накладные и сказал:

— Завтра чуть свет на станцию за машиной.

Дитюк взял накладные, молча вышел.

На другой день Дитюк привел со станции машину нарядный и трезвый.

На празднестве он выпил один стакан пива и отказался от другого.

И оказалось, что командир наш, Семен Михайлович Буденный, знает средство лучше всякого врача, как вернуть человека к жизни.

Средство — большевистское доверие и любовь к человеку.


1933 г.

ХУЛИГАН

Торжественная луна висит в воздухе. По улице шагает женщина, у нее усталая походка, в руке тяжелая корзина. Тяжесть корзины гнет женщину набок. Из переулка шумно выходят двое парней, они поворачиваются и идут вслед за женщиной. Парип тихо разговаривают, потом они вдруг расхохотались и стали громко рассказывать похабный анекдот. Женщина ускорила шаги, парни тоже. Женщина пробует идти еще быстрее. Женщина почти бежит. Тогда один из парней нарочно падает и подшибает женщину. Женщина, вскрикнув, упала.

— Вы что хулиганите? — говорит, подбегая, случайный прохожий.

— А ты откуда такой сорвался? — спрашивает парень, напирая на защитника грудью.

Но увидев, что тот не один, что вокруг упавшей женщины столпились люди, помогая ей встать, — парень вдруг протяжно улыбается:

— По нечаянности упал, скользко, а что гражданку уронил, — грустный факт.

И, повернувшись, он намеревается уйти.

— Факт фактом, а пойдемте, гражданин, в милицию, — сказал человек в военной шинели.

— Это зачем же в милицию? Я извиниться перед гражданкой могу, опять же скользко, — заговорил парень веселым голосом.

— В отделении извинитесь, пойдемте, — сказал человек в шинели, беря парня за руку.

— Пусти, я и так пойду, — шарахнулся в сторону парень. — В отделении разберемся, какое вы имеете право а-арес. товывать да руки ломать — посмотрим! — приобретая вид оскорбленного достоинства, бормочет парень.

Хулиганство — огромное зло, это для всех истина. Но что хулиганство — маскировка, хитрый маневр классового врага, — это не все еще научились понимать. Под хулиганством наш уголовный кодекс в 1922 г. (ст. 176) понимал «…озорное безделье, сопряженное с явным проявлением неуважения к отдельным гражданам или обществу в целом, действие». Хороши бесцельные действия! Хорошее неуважение к личности, когда хулиган садит финку в бок коммунисту или комсомольцу, чинившему препятствия его хулиганским действиям. Впоследствии, конечно, редакция статьи кодекса была соответственно изменена. Но были тенденции у некоторых юристов толковать хулиганство как «следствие перехода от героического периода революции к периоду ее будней. Скучно стало ребятам — они и балуются».

Групповое изнасилование, налеты на клубы объясняли, видите ли, «действием массового психоза», объясняли «ролью темперамента», «бытовыми ножницами». Говорили даже много о «биологическом характере» хулиганства, но вскрывать объективно контрреволюционный характер хулиганства ученые такого толка воздерживались. В период 1925–1926 г. хулиганство развернулось особенно широко. В этот период у нас была среди молодежи безработица. Хулиганство проникло и сильно прорастало в среде безработной рабочей молодежи. Оправившиеся после потрясения мелкие лавочники в период нэпа явились идейными вдохновителями хулиганства.

В одном из переулков на Сретенке помещалась небольшая парикмахерская. Работали в ней всего два мастера, двое братьев. Парикмахерская являлась неофициальным штабом группки Сухаревских спекулянтов. (Сейчас, мы это знаем, вместо Сухаревки будет стадион, но тогда была Сухаревка.) Двое братьев, помимо того, что стригли, брил'и, завивали, занимались посильно спекуляцией. Частенько после того, как двери парикмахерской запирались, с черного хода в нее шли люди в коротких брюках с гитарами, девицами и водкой. Маленький дом дрожал, выл, стонал от грохота ног.

Председателем домоуправления был комсомолец Коля Лавров. Он неоднократно предупреждал парикмахеров, что помещение домоуправление им сдает не под кабак и спекулятивные операции, но на его предупреждения парикмахеры отвечали руганью и угрозами.

Одна из попоек была особенно шумной. Лавров спустился вниз и потребовал от парикмахеров немедленно прекратить шум, иначе он заявит в милицию.

В доме все уже были пьяны. Лаврова встретили гоготом и свистом.

— Его бы, Васька, побрить бы, а то какой некрасивый, — сказал один из парикмахеров Василию Горбачеву — дворнику, приглашаемому только потому, что он ловко бренчал на гитаре.

— Верно, — расхохотался тот, — постой, я тебя, парень, сейчас побрею.

И Горбачев направился к Коле с бритвой в руке, которую сунул ему один из парикмахеров.

Лавров кричал, отбивался, обливаясь кровью.

На суде все участники вечеринки единогласно свиде–тельствовали, что виной всему дворник Горбачев. С большим трудом прокурору удалось докопаться до истинного положения дела.

Статистические данные ясно характеризуют ведущую роль в хулиганстве именно подобной публики. Комсомол мобилизовал силы на борьбу с хулиганством. В тот период почти в каждом номере «Комсомольской правды» обсуждались методы борьбы с этим злом. Решительные меры революционной законности, широкая массовая работа и, наконец, начало великих работ привели к тому, что всей рабочей молодежи мы сумели дать точку трудовой опоры.

Сегодня парень, работая на производстве хотя бы чернорабочим, знает, что если он станет заниматься на технических курсах, — он приобретет квалификацию. Работая квалифицированным рабочим и дальше учась, он может стать мастером. При заводах есть втузы, техникумы; если у парня есть желание — он может стать техником, инженером. Сегодня молодежь уверена в завтрашнем дне, она знает реальные перспективы своего развития. Безработицы нет. Основной базы для развития хулиганства среди рабочей молодежи не существует. Но хулиганство есть. Откуда же оно берется? Кто же они, эти хулиганы?

Классовый враг маневрирует, изыскивает различные способы маскировки и мести, В деревне — это в первую голову дети раскулаченных. Эти «дети» устраиваются иногда очень неплохо. Благодая хорошо сработанной «липе» они работают в кооперации, пролезают в комсомол или, в лучшем случае, являются простыми «смирными» колхозниками. Но разве можно забыть былое благополучие, былое уважение деревни, вкусные щи со своей убоенкой, хромовые сапоги с глянцем? Нет, этого забыть нельзя. Что они могут найти в колхозе родного и хорошего? Ничего. Им «скучно» в колхозе, они «развлекаются».

Перерезать для «шутки» постромку у подводы для уполномоченного по хлебозаготовкам, «для смеху» выпустить керосин из бочек, припасенных для тракторов, от «скуки» «нечаянно» поджечь скирды необмолоченного хлеба. Вот как порой «развлекаются» наши заядлые враги в деревне.

Колхоз имени Красных зорь забелило снегами, замело метелями, завалило сугробами. Но сквозь всю эту снеж–ную неразбериху звездами бодро горят огни электрических ламп собственной электростанции.

Шелушится легкий снег. В конюшне возятся двое ребят. Запрягают лошадей, чтобы отвезти на станцию партию молока.

— Н-но, стерва! — кричит парень, затягивая подпругу и со всего размаха ударяет ногой в живот маленькую, лохматую лошаденку.

— Ты, легче, Серега, жеребая ведь.

— Исхай ей, — отвечает Серега и еще раз уже без всякой цели пинает лошадь. — Нехай — трактор купим, на нем веселей.

Нагруженные бидонами лошади идут осторожно: быстрее нельзя, иначе на ухабах сани перевернутся. Сдав на станции молоко, потоптавшись в багажной и выкурив по папироске, оба парня возвращаются к своим подводам. Серега покрепче запахивается в полушубок, затягивается поясом и играющим голосом говорит своему приятелю:

— Давай, Семка, наперегонки.

И, вытащив из передка длинную, гибкую лозину, свистяще резанул ею воздух.

Серега, стоя во весь рост на санях, дико выл и гикал. Лошадь несла, комья снега летели из–под копыт в лицо. Серега не чувствовал — он дико выл и гоготал, подхлестывая лошадь. Степь метелила, качалась и неслась вслед за Серегой. Не доезжая до колхоза, Сергей для вида пустил лошадь шагом. Живот лошади плясал в тяжелом дыхании, от лошади клубился пар, ноги дрожали. Серега распряг лошадь и пинком хотел отправить ее в стойло, но лошадь вдруг пошатнулась и упала. Прибежал конюх. Он сразу понял, в чем дело. Сначала он хотел ударить Серегу, потом бросился к лошади и начал возиться с ней, но лошадь не вставала больше. Сергея Званцева судили.

— Человек, который портит общественную собственность, есть кулацкое отродье! — сказал общественный обвинитель Павел Васильев. — Званцев совершил хулиганский, вредительский поступок. Враги наши, проникая в колхозы, действуют именно так, как сделал сейчас хулиган Сергей Званцев.

Не всегда удается, конечно, устроиться хитроумным «юношам» в колхозе. Тогда они ищут других путей. Наши гигантские новостройки требуют сотен тысяч людей. Враги пользуются случаем и пролезают на строительство. Они быстро тут ориентируются. Здесь они смыкаются с людьми из города, не сумевшими там вновь себе наладить уютной жизни.

Они — веселые экспериментаторы. Они кладут в бетонный опалубок деревянные чурки, чтобы узнать — выдержит после этого колонна тяжесть крыши или рухнет. Они любят жизнь веселую и приятную. Они проявляют исключительные способности в организации грандиозных попоек в бараках. Они создают и распаляют традиции «своих и чужих». Они полны воинственнопатриотического пыла. Они вызывают и вдохновляют побоище между бараками. Они проявляют живейший интерес к твоей национальности, чтобы потом травить и издеваться над тобой за то, что ты украинец, еврей или поляк.

На новостройках мы должны быть особенно беспощадны. И если общественные организации, в первую голову комсомольские, не сумели при первых проявлениях хулиганства развернуть широкую кампанию по борьбе с хулиганством, мы должны делать суровые выводы.

Мы имеем в своих руках клубы со всем инвентарем, зимние и летние, хорошо оборудованные стадионы. Но разве мы достаточно используем этот крепкий инструмент убедительнейшей культурной работы? А ведь, если мы не мобилизуем молодежь, — ее мобилизует враг. Наряду с чуждыми людьми сплошь да рядом от скуки — оттого, что ребятам после работы нечего делать, оттого, что комсомол плохо борется за молодежь в быту, — хулиганят наши рабочие парни. Хулиганство эпидемично, им болеют и заражаются очень многие от скуки, при плохо организованной массовой работе.

Краммашстрой. Строится величайший в мире машиностроительный завод. На строительство прибыла группа московских электросварщиков. Все — молодежь, недавно окончившая электросварочные курсы: среди них много комсомольцев. Работа по электросварке еще не начиналась. Ребятам предложили пока пойти на другую работу. Они отказались, мотивируя свой отказ отсутствием спецодежды. Сочинили отказ и мотивировку — Эркин и Чумичев, выгнанный из комсомола.

Молодые москвичи жили три недели на строительстве и ничего не делали. Сами ни к кому не ходили, и их не беспокоили. Комсомольские организации на строительст–ве знали о приезде москвичей. Даже как–то заворг обмолвился, что–де неплохо, что москвичи приехали, народ, должно быть, культурный… но пойти к ребятам, познакомиться с ними, ориентировать их — никто не догадался. Комитет ждал, когда придут к нему, а москвичи ждали комитет.

— Ребята, — сказал Эркин, — завтра — Новый год. Я, как председатель пропойной комиссии, даю приказ по эскадрону. Гони по красненькой.

По красненькой собрали. Чумичев сходил в город и приволок несколько литров водки.

Началась выпивка. Эркин на минуту исчез, потом снова появился и сказал сияя:

— Ребята, нас девчата из женского барака к себе зовут.

На самом деле их никто не звал. Ребята гурьбой пошли в барак. Увидев пьяную толпу, женщины начали их гнать, но те, будучи вполне уверены, что их действительно кто–то приглашал, не уходили.

Староста барака, накинув платок, выбежала на улицу. Навстречу ей попался председатель стройкома, возвращавшийся вместе с группой рабочих с собрания. Она попросила его унять хулиганов. Председатель пошел в барак, первый, с кем он столкнулся, был Чумичев. Увидя председателя, Чумичев сказал ухмыляясь:

— Ты давай топай отсюда помаленьку.

И загородил вход.

— Пусти, — сказал председатель и хотел пройти.

— А, ты так, — взвыл Чумичев и ударил председателя по лицу, вбежал в барак и закричал:

— Ребята, там шпана пришла, бить хочет.

Началась драка, и только после того, как председатель несколько раз выстрелил в воздух, хулиганы остыли. На суде рабочая общественность требовала самого сурового наказания хулиганам. Но рабочие также требовали к ответу и комсомольских работников, которые не сумели вовремя проверить прибывших и охватить их своим влиянием через кружки, школы и клубы.

Отчего иногда рабочий парень перерождается в хулигана? Мы не всегда умеем сделать работу клубов интересной. Наши спортивные организации замыкаются в свои рамки и забывают о повседневной массовой работе с неорганизованной молодежью. Парню скучно, он не знает, что бы придумать такое занимательное и интересное. Он идет к такому же скучающему приятелю, там сидят еще несколько неприкаянных. От нечего делать перекидываются в картишки. Тупо глядя на карты с их: символическими знаками одури и скуки, ребята для начала играют по маленькой. Потом ставка увеличивается. От картежа переходят к выпивке, от выпивки к ссорам и дракам. Большое место в быту и жизни нашей молодежи занимают вечеринки, конечно, с выпивкой.

На этих вечеринках любопытны фигуры так называемых «мировых» парней. Внешне они выглядят так: ослепительный, до ломоты в глазах, сверкающий галстук, яркая рубаха с металлической застежкой «молния», костюм моден до преувеличения и пошлости. Этот парень умеет плясать, умеет петь рохтнсы, бренчать на гитаре, знает уйму анекдотов. Он развязен, снисходительно груб с девушками, уверенный в своем превосходстве, в то же время кокетлив и жеманен, разговаривая, пересыпает блатными словечками.

Он иногда свой парень среди деловых. Костюмы, сверкающую новизну нескольких пар ботинок, постоянную монету для выпивок — из одной только получки не возьмешь. На производстве этот тин халтурит, на производстве ему скучно. Производство — это скучная необходимость — не для денег, — нет, ему нужно прочное социальное положение. Он прогульщик, бюллетенщик. Свои прогулы он умеет замазывать. Он старается подружиться с мастером, табельщиком. Он приглашает их на вечеринки. Он имеет возможность каждый день ходить на вечеринки, его как веселого «фартоватого» парня приглашают на вечеринки всюду. И это его оружие, его капитал. Есть ребята, которые относятся к нему с восхищением, они подхалимничают, чтобы через него попадать на вечеринки. Он вертит этими ребятами, как хочет. Это новый тип паразита. Он борется с нами, с комсомолом, с общественностью в быту ядовитым и гибким оружием вечеринок.

Клуб — вот где центр сосредоточения сил борьбы с влиянием врага в быту. Новые формы, завлекательные и интересные, должны своей радостью и весельем уничтожить воняющие сивухой и глупостью вечерние сборища.

У нас при милиции существует Осодмил — общество содействия милиции. Наряду с массовой воспитательной работой надо усилить оружие административного воздействия, надо прямо сказать, что комсомольские организации не сумели правильно оценить и серьезно отнестись к работе Осодмила. Осодмил не стал серьезным орудием против хулиганства, осодмилец — лицо, часто не пользующееся ни авторитетом, ни уважением. Вокруг Осодмила не поднята серьезная работа.

Были курьезы. Пионеры решили, не в пример комсомольцам, включиться в Осодмил целыми отрядами. Кто–то допустил такое головотяпство. Странно было видеть, как какой–нибудь малец тянул за рукав подвыпившего гражданина в милицию, усердно дуя в свисток, что вот еще немного и он улетит в небо. Подвыпивший гражданин, правда, шел, ошеломленный столь необычным блюстителем порядка.

Будет время, мы в этом неколебимо уверены, когда милиции нечего будет делать. Но сейчас будем бдительны, товарищи. Хулиганство — это конвульсия издыхающего классового врага.


1933 г.

БОЛЬШОЕ НЕБО

Юденич наступал на Петроград. Бои шли на подступах. Уже из передовых окопов сквозь кислый туман можно было увидеть мерцающий силуэт величественного города.

Рабочие, красноармейцы, матросы героически защищали свой любимый и родной город.

В расположении фронта находились Пулковские высоты, на них возвышалась знаменитая Пулковская обсерватория, опоясавшая землю своим собственным Пулковским меридианом. Советское командование в эти тяжелые и страшные минуты, движимое благородными заботами о бессмертии науки, обратилось к генералу Юденичу с предложением: сделать Пулковские высоты, на которых находилась драгоценная для всего научного мира обсерватория, нейтральными. В ответ генерал Юденич бросил на Пулковские высоты лучшие офицерские полки, танки, артиллерию.

Вся тяжесть лобового стремительного удара врага обрушилась на красноармейский отряд имени Карла Маркса, защищавший Пулковские высоты.

Танки, мерцая тяжкими стальными доспехами, поднимая землю, с ворчанием мчались на жидкую цепочку закопавшихся в землю людей. Снаряды падали, подбрасывая к небу гигантские фонтаны земли. Воздух шатался, и люди получали тяжкие ранения, контузии от этих могучих колебаний пропитанного гарью воздуха.

Матрос Белокопытов, командир отряда, вжимая в глаза бинокль, подымал руку, а когда он опускал ее — истерзанная старая трехдюймовка выплевывала визжащие снаряды.

Удалов — токарь Путиловского завода, белобрысый, голубоглазый парень, с пушистыми ресницами, прижимаясь к трясущемуся, воняющему от накала пулемету, бил по врагу.

Внезапно Белокопытов наклонился к нему и стал что–то кричать, указывая назад — туда, где на толстом холме возвышалась хрупкая стеклянная голова обсерватории.

Слов его нельзя было разобрать, но Удалов понял по движениям губ командира, что нужно было сделать.

Удалов хотел встать и, приложив руку к козырьку, сказать четко по–военному: «Есть, товарищ командир, будет сделано», но Белокопытов схватил его за ногу и повалил на землю. И если бы он этого не сделал, Удалов валялся бы на земле с телом, перебитым свинцовым ливнем.

Удалов шел в обсерваторию вместе с двумя красноармейцами.

Моросил неиссякаемый мелкий дождь, было скользко, люди карабкались вверх, цепляясь за взлохмаченные кусты.

Удалов деловито пояснял задание командира.

— Наука для пролетариата — первое дело! Науку мы уважать должны! Там вон увеличительное алмазное стекло в трубку вставлено, через него все как есть видно. Профессора через это стекло марксизм подтвердили. Бога нет, а звезды — расплавленная масса!

Продрогшие, усталые красноармейцы добрались до здания обсерватории. Раздобыв мешки, они набивали их в огороде сьгрой, тяжелой землей и таскали в обсерваторию. Там по металлической лестнице опи пробирались с красными, искаженными от натуги лицами на хрупкий хрустальный купол обсерватории и устилали его мешками с землей.

Лоснящийся пол обсерватории был запятнан следами облепленных размокшей землей сапог.

Удалов велел красноармейцам разуться. Взглянув на свои босые ноги, потом на купол, он сказал, усмехаясь:

— Чисто… как в мечети мусульман!

И сам расхохотался.

К красноармейцам вышел высокий старик в белом халате, с бледным продолговатым лицом и розовыми, усталыми, старческими глазами.

— Что тут происходит, господа?

Удалов, не обижаясь на «господа», добродушно сказал:

— Если из тяжелой вдарят, — всем вашим трудам крышка!

— Но ведь это обсерватория! — удивленно и злобно заявил профессор. — Они не посмеют!

Удалов протянул руку в сторону города и сказал:

— А там женщины и дети!

Красноармейцы таскали тяжелые мешки и укладывали их на купол обсерватории.

Смеркалось. И внезапно над люком показалось искаженное от усилий лицо профессора. Сухая прядь седых волос прилипла к его высокому потному лбу. Профессор, обнимая огромную пухлую перину, силился втащить ее наверх.

— Вот за это спасибо! — воскликнул Удалов и принял из ослабевших рук профессора перину.

Профессор поднялся наверх и сел, с трудом переводя дыхание.

Удалов, с нежностью глядя в лицо профессора, застенчиво спросил:

— Сказывают, товарищ профессор, звезда такая есть: Маркс. Это что, в честь нашего учителя называется?

— Марс. В честь бога войны, — глухо сказал профессор.

— Бога? — переспросил Удалов. — А Маркса нету?

И вдруг бодро заявил:

— А нужно бы завести, товарищ профессор!

— Это должна быть новая звезда! Ее нужно сначала найти.

— Чего искать? — дерзко воскликнул Удалов и, протянув руку к небу, указал на самую большую звезду.

— Вот она!

Профессор вышел проводить красноармейца. Шаркая ногами, он умоляюще бормотал:

— Остались бы, я вас чаем угощу…

— Нельзя нам, товарищ профессор!.. Ребята бойцуют, а мы тут… И так совесть замучила…

Удалов пожал сухие, тонкие пальцы профессора, бросился догонять красноармейцев.

Земля вздрагивала от тяжелых взрывов. Тяжкая мгла колыхалась, содрогаясь.

Красногвардейский отряд имени Карла Маркса, седьмые сутки полузасыпанный землей, оборонялся от натиска врага.

Удалов, лежа у дрожащего, воняющего, кипящего, как самовар, пулемета, посылал очереди в лавину противника.

И когда, обжигая небо, высоко в воздухе пролетал снаряд и падал далеко позади, там, где высилась на холме стеклянная хрупкая голова обсерватории, Удалов ежился, вздрагивал и пробовал оглянуться. Но оглянуться было нельзя, ибо враг наступал.

В краткие перерывы боя Удалов горестно шептал командиру Белокопытову:

— Застенчивый я… Случай был, может быть, единственный, на небо взглянуть — какое оно есть на самом деле! Застеснялся я профессора попросить, зсе ж таки интеллигенция, обидится…

И снова наступал враг. И снова пулемет, накаляясь, трясся в руках красноармейца Удалова.

Внезапно что–то черное, грохочущее, как мчащийся поезд, ударилось об землю, и Удалов вначале удивился, что боль может быть такой сильной, нестерпимой. Потом это прошло, только что–то липкое текло у него из глаза, и он мягко погружался в глубину…

Петроград превратился из осажденного в грозную боевую крепость. Люди, никогда не державшие в руках винтовки, шли на фронт железными отрядами. И враг в ночь на 25 октября был разбит. Полчища противника превратились в стада. Они бежали.

Рабочий красноармейский отряд имени Карла Маркса расположился на кратковременный отдых во дворе обсерватории. Люди устилали своими сонными телами каждую пядь земли.

Тихо. Ночь. В небе шевелились огромные хрустальные звезды.

Удалов не спал. Мучимый лихорадкой, он бродил но двору. На бледном худом лице вместо глаза у него зияла запекшаяся черная яма. Подняв лицо, он глядел в небо и искал в нем своим сиротливым единственным глазом ненайденную профессором звезду.

На крыше обсерватории шевелились люди. Они осторожно освобождали хрупкий купол от отягощавших его мешков земли.

Скрипнула дверь флигеля. Во двор вышел профессор. Он осторожно шел между спящими людьми, балансируя руками.

Удалов окликнул профессора. Профессор остановился. Удалов, силясь улыбнуться, задорно спросил:

— Ну как, нашли звезду–то?

Профессор наклонился к нему и радостно сказал:

— Ах, это вы, голубчик?

Потом он отшатнулся и воскликнул:

— Боже мой, что у вас с глазом?

— Уполовинили! — добродушно заявил Удалов. — Ничего, теперь вы за меня в оба посмотрите.

Потом вдруг ьытянул руки по швам, выпятил грудь, поднял подбородок. Он пролепетал застенчивым шепотом:

— Товарищ профессор, разрешите в трубу поглядеть.

— Ах, прошу вас, пожалуйста, — засуетился обрадованно профессор.

— А ребятам можно?

— Но они же спят?!

Удалов, вобрав воздуха, вдруг завопил:

— Кто звезды глядеть хочет — вставай!!

И люди, потревоженные в первом спокойном за семь суток сне, со стоном зашевелились, не в силах сразу сбросить гигантской тяжести сна.

Огромное небо сверкало звездами. Удалов сидел на металлическом табурете, припав своим единственным глазом к трубе рефрактора. Профессор шепотом рассказывал ему о таинственной жизни вселенной. Небо раскрывало свои глубины, поднося свои пылающие миры.

А на улице, у дверей обсерватории, выстроилась очередь продрогших, изнеможденных усталостью людей. Люди хотели увидеть далекое небо вблизи и терпеливо ждали. Они курили, говорили хриплыми голосами, толкались, пробуя согреться, но, входя в обсерваторию, движимые каким–то инстинктом, они почтительно снимали фуражки, хотя боец не снимает своего головного убора даже перед лицом смерти.

Человека охватывало огромное, спокойное волнение и хотелось побывать одному и думать о том, как замечательна жизнь.

Солнце наполняло огромные облака розовым нежным светом. И можно было видеть сквозь дымку горделиво поднятые вершины счастливого величественного города. В воздухе уже реяли ласточки, наступало утро.

А очередь перед дверьми обсерватории все росла и росла.


1937 г.

СЕМЬЯ КОРОБОВЫХ

Домна рождает чугун. Чугун — это сталь. Сталь — сила, мощь. Нам нужно очень много металла. Доменщики в 38‑м году должны дать 15,8 млн. тонн чугуна.

Воображением можно представить текущую реку расплавленного металла, этакую знойную Волгу. Страна, по которой протекает такая река, — могучая страна.

Макеевка. Доменный цех. Вместо крыши большое степное небо. Слышатся тугие огромной мощности удары выхлопных труб газомоторов, нагнетающих воздух в каупера, где воздух раскаленный с ураганным вихрем врывается в домну.

Горновой подходит к буферу и ударяет по нему. Сигнал силовой станции, чтобы прекратили подачу воздуха. Сейчас начнется выпуск.

Мастер Иван Григорьевич Коробов внимательно смотрит в фурменный глазок сквозь синее стеклышко. В глазок было видно, как белые, словно из ваты, комочки шихты, подпрыгивая, таяли чугунным соком.

Старший горновой тревожно заглядывает в лицо Коробову. Иван Григорьевич отходит в сторону. Горновой, прочтя что–то на его лице, заулыбался, счастливо засуетился, поспешно отдал приказ.

Проскрежетал пневматический бур. Чугун со свистящим воплем вылетел из пробитого леточного отверстия.

Чугун течет едкого, бело–оранжевого цвета, у перевала металлического капкана, поставленного недалеко от неточного отверстия для задержки шлака, чугун вскипает темной ноздреватой каменной пеной шлака, потом снова несется с сочным журчанием. Чугун стекает в гигантский ковш. Паровозик «татьянка» отвозит ковш к разливочным машинам. Конвейер из металлической коры — мульд, — наполненных чугунным киселем, сбрасывает остывший расфасованный, как хлебные батоны, чугун в железнодорожные платформы. Из этих чугунных батонов можно сделать все что нужно: гигантские машины, автомобили, патефоны, шпильки для волос, летающие в небе броненосцы, плавающие под водой тапки.

Иван Григорьевич Коробов стоит в стороне — высокий, сильный, светловолосый человек. Он осторожно двумя пальцами разглаживает золотистые усы и с наслаждением смотрит на чугунный поток. Вот он заметил — шлак застрял в канаве. Сорвавшись, он хватает металлический многопудовый лом и бросается на огненную лаву. С искаженным открытым ртом, глотая обожженный воздух, он разгребает чугунный поток, открывая ему ход. Нестерпимая жара обжигает лицо. Кажется, еще немного и его замечательные пышные усы сморщатся, запахнет паленым и лицо осветится желтыми ветками пылающих усов. Защитно выставив локоть, прикрывая лицо, он отскакивает от свободного текущего потока. Оскалив розовые от чугунного отблеска зубы, Коробов зычно кричит на замешкавшегося горнового.

Доменщики похожи на моряков: лоцманские брезентовые шляпы, брюки навыпуск, рубахи без пояса. Чугунные плиты пола — палуба броненосца. Мастер похож на капитана, отдающего приказ при сложном повороте судна. Выпуск чугуна окончен, снова глухие потрясающие удары газомотора.

Звание мастера не приобретается вместе с дипломом. Это звание приходит как результат всей славной трудовой жизни.

Уже с пятнадцати лет Иван Григорьевич Коробов работал дробильщиком руды, потом толкателем, потом газовщиком, потом… да стоит ли перечислять все профессии, которые имеются в доменном производстве. Коробов все прошел. С 1912 года он стал горновым. Товарищи по работе уважали его, требовательного, нетерпеливого человека, знающего себе цену. И не раз, когда выпущенный из домны на сырой литейный песчаный двор чугун, запекаясь, начинал «трепать козла», и не находящий выхода металл грозил прожечь стены домны, Коробов первый самоотверженно бросался с ломом на раскаленные чугунные глыбы и, осыпаемый расплавленными брызгами, разбивал глыбы ломом. На теле его до сих пор остались голубые рубцы ожогов. Жизнь доменщика при примитивной технике производства была постоянно в опасности.

Инженеры со сдержанной завистью относились к Коробову. Математическим расчетом нельзя предусмотреть всех случайностей. Рабочих”! Коробов сам находил поправки на случайность. Он знал каждое звено доменного производства, и всех этих звеньев касались его сильные, внимательные руки. Он любил свой труд и уважал все, что имело хоть отдаленное отношение к его производству.

Намять Коробова хранила истории всех доменных болезней.

Гражданская война. Завод замер в мрачном одичании. Коробов ходит по заводу, испытывая щемящую пустоту, холод, передающийся ему от коченеющих доменных башен. И ему было очень одиноко и сиротливо.

В 1924 году 7 ноября задули первую доменную печь. Плавка дала 3000 тонн. Коробов был мастер этой печи. Он писал, собирая старых товарищей. Он созывал старую гвардию, еле сдерживая счастливую, ликующую радость в этих деловых строках. К 1925 году было задуто еще две домны. Коробов, истосковавшийся, яростный, нетерпеливый, беспощадно требовательный, казалось, всей своей страстью хотел наверстать потерянное время. Но с людьми было трудно. Собравшиеся у горпа люди не имели за собой многолетней трудовой спайки, некоторые пришли на завод с мыслью подзаработать кусок на хозяйство, а потом уйти.

Коробову пришлось пройти самый трудный этап жизни. Ему нужно было воспитать людей, обучить их любви к делу, приучить к непреклонной дисциплине. Мастеру приходилось одновременно бороться за укрепление полуразвалившегося производства, с неукротимой настойчивостью нажххмать на соседние цеха, так как доменное производство зависит целххком от всего агрегата в целом.

И глашхое было — люди. Он беспощадно выгонял с производства озорххых лентяев, кропотливо–отечески возился над неоформившимися, но подающими надежды молодыми производственниками и, бережно дорожа каждым старым кадровиком, делал для них все, чтобы ничего не мешало им так же, как ему, отдаться целиком работе.

Нужно было не только наладить производство, — борьба шла за внедрение новых методов, за новую культуру производства, больше металла при меньшей затрате сырья, — нужно (Шло максимально использовать механизмы и увеличить коэффициент использования доменных печей.

Иван Григорьевич требовал правильной сортировки руды, тщательного приготовления шихты, строгого режима питания домны. Он боролся с пережогом кокса. Он не мог примириться с американскими показателями.

— Ведь у нас за каждую тонну кокса собственными деньгами заплачено, а мы зря жжем, на ветер пускаем, это уголовщина.

Мастер доменного цеха требовал, чтобы в работе между цехами была полная гармония.

— Нет, не вы за себя отвечаете, а мы за все отвечаем перед страной. Меня транспорт подводит, я заставлю транспорт хорошо работать.

И заставлял, В 1932 году народный комиссар тяжелой промышленности тов. Серго Орджоникидзе посетил Макеевский завод имени Кирова. Мастер Иван Коробов и народный комиссар Серго Орджоникидзе ходили по своему заводу. Они разговаривали просто и деловито. И все, что говорил мастер, было важно для наркома, и он внимательно запоминал его слова, и все, что говорил нарком, волновало душу мастера, и каждое слово его входило взволнованной силой в его сердце. Так началась дружба наркома и мастера. При встречах в Москве тов. Орджоникидзе вызывал к себе на квартиру Коробова и там, не отпуская его, выспрашивал о делах производства. Они говорили, наступала ночь, Коробов вынужден был оставаться у Орджоникидзе, и когда просыпался, наркома уже не было, нарком с рассветом уезжал на работу в тот час, когда люди еще только просыпались.

Возле пруда стоял домик со светлыми чистыми окнами. По стене дома вился виноград. Здесь жила семья Коробова.

Производство, связанные с ним события не оставались за порогом коробовской квартиры. Семья жила всеми интересами завода. Воспитывая детей, Коробов руководился опять–таки принципом своей трудовой практики.

Самоотверженная справедливость, честность, взаимопомощь, уважение и любовь друг к другу — словом, все те качества, которые необходимы, чтобы па трудовом поприще стяжать себе славу человеческого достоинства, которое было заключено в нем самом, было в семье Коробова законом.

Павел, старший сын Коробова, работал вместе с отцом в доменном цехе. Отец относился к сыну особенно требовательно, ибо сын был не только рабочим, подчиненным ему, но также человеком, носящим имя Коробова. В 1919 году Павел ушел добровольцем на фронт, потом, вернувшись, работая на заводе, стал готовиться в вуз. В 1921 году Павел уехал в Москву и поступил в Горную академию. Приезжая к отцу на каникулы, он подвергался строгому отцовскому допросу, отец ревниво скрывал от сына боязнь, что знания сына могут быть выше отцовских, и когда он перекрывал сына в споре по какому–нибудь производственному вопросу, Иван Григорьевич, счастливо сияя, говорил:

— Тебе еще до меня 20 лет учиться нужно. — И тащил сына д цех, чтобы показать его товарищам и сдержанно посоветоваться, потому что сын все–таки ученый. Это соревнование отца с сыном осталось и существует до сих пор. Окончив академию, Павел Иванович Коробов работал сменным инженером в Макеевке. Мастер требовал от молодого сменного инженера самой высокой работы и не стеснялся распекать сына в присутствии посторонних. Трудно было понять, кто здесь говорит: отец с сыном или старший мастер с молодым инженером. Хотя ни для того, ни для другого не было ни необходимости, ни желания в этом разграничении функций.

В 1929 году Павел Иванович Коробов работал в Енакиево. Отец выезжал к сыну, помогал ему осваивать производство и бесцеремонно бранился с подчиненными сыну людьми, словно у себя на заводе. Павел Иванович Коробов был назначен начальником доменного цеха в Днепропетровске. Завод оказался в прорыве. Молодой начальник доменного цеха беспощадно разогнал жуликов и лентяев, вызвав из Макеевки несколько старых мастеров. Он принял бой с разрухой и победил. Победил потому, что к коробовской зоркости, непримиримости, настойчивости прибавилась сила высоких знаний. В 1934 году Павел Иванович Коробов был представлен правительством к высшей награде — ордену Ленина. Павел Иванович получил орден в один день вместе с отцом, также представленным правительством к ордену Ленина. Выходя из Кремля, отец и сын, оба взволнованные и потрясенные, не могли удержаться, чтобы задорно не посмотреть друг другу в глаза. И отец, дотрагиваясь до плеча сына, сказал:

— Спасибо, Павел. — Потом, подняв лицо, прошептал: — Вот, значит, какие мы, Коробовы, — и обнял сына.

В 1937 году П. И. Коробов был назначен правительством директором Магнитогорского металлургического комбината, завода, равного которому существуют в мире единицы. Павел Иванович Коробов избран народом в депутаты Верховного Совета СССР.

Второй сын Ивана Григорьевича Коробова — Николай Коробов работал шахтером, потом у отца в доменном цехе. Работая, он одновременно готовился в вуз. В 1930 году Николай Иванович окончил Горную академию и остался в аспирантуре. Разрабатывая научную проблематику доменного дела, получил звание доцента. Николай Иванович Коробов, сын и брат Коробовых, стал ученым–металлургом. Работая, ставя по–новому научно–теоретические основы доменного дела, он часто слышит в кабинете своем нетерпеливый голос отца, требующего скорейшего разрешения сложнейших теоретических задач, чтобы еще шире, еще мощнее хлынули потоки чугуна из его домен. Николай Иванович Коробов работает начальником технического отдела ГУМПа. Отсюда он руководит оснащением производства металла высокой техникой.

Третий сын Коробова — Илья Иванович, самый младший из сыновей Коробова, тоже прошел производственную школу у отца в доменном цехе. Окончив фабзауч, он поехал в Москву и в 1932 году закончил Институт стали.

Все три брата Коробовы сдавали свои зачетные проекты академику Павлову.

Академик Павлов, ставя высокую отметку дипломнику, третьему инженеру Коробову, со вздохом спросил:

— Может, у вас еще кто–нибудь найдется. Знаете, я очень привык к Коробовым, способный народ, замечательный, — сказал академик и, еще раз вздохнув, поставил точку под своей подписью.

Больше семья Коробовых не могла никого предложить из своих членов для академика Павлова. Клава Коробова, самая младшая из поколения, была еще слишком молода и вдобавок в тайном волнении грезила о театре.

И если отец иногда и слушал ее вздрагивающий голос, когда она, приходя к нему в цех, читала, вся дрожа от волнения, стихи, отец с надеждой говорил:

— Может, Клава, из тебя все–таки какой–нибудь техник выйдет, — и с увлечением, с каким дочь его декламировала стихи, начинал рассказывать ей об одной особенно удачной плавке.

После вуза Илья Иванович работал сменным инженером шестой печи. В 1935 году он получил командировку в Америку. И самое большое, что поразило отца из всех американских впечатлений сына, это то, что на американском заводе «Эликвип» на одной домне достигнут расход кокса 0,67 тонны на тонну передельного чугуна. «Это страна!» — сказал с восхищением Иван Григорьевич и тут же, спохватившись, стал подробно расспрашивать сына о деталях режима этой домны.

В 1937 году Илья Иванович Коробов был назначен начальником доменного цеха Криворожского металлургического завода.

Как–то Илья Иванович прислал отцу письмо. Он писал так: «Если б сейчас со мной был такой Чапаев, как ты, отец, больших дел бы мы с тобой здесь натворили».

Но отец никуда не уедет из своей родной Макеевки, и сыновья его продолжают теперь самостоятельно свои большие дела.

Разбросанные по всему Советскому Союзу, Коробовы внимательно следят за делами друг друга. И если замечают что–нибудь не так, то пишут большие деловые письма, похожие не на семейные послания, а скорее на объемистые статьи по обмену производственным опытом. Клава Коробова поехала в Москву поступать в Геологоразведочный институт, но поступила не в Геологоразведочный.

Ивана Григорьевича Коробова спрашивали, что делает его дочь, он отвечал так: студентка…

В 1938 году у себя в Макеевке Иван Григорьевич Коробов смотрел фильм «Ленин в Октябре». Жену рабочего Василия играла его дочь Клавдия Ивановна Коробова. И когда Коробов, взволнованный, выходил из театра, он услышал шепот:

— Вот отец Коробовой идет. — Такое он слышал впер вые. Впервые не сказали: вот сын или дочь Коробова Он понял, что дети его по–новому подымают имя мастера Коробова.


1938 г.

ТВЕРДЫЙ СПЛАВ