Годы странствий — страница 27 из 49

Граф засмеялся.

— Вы начали, граф, о фантастичности, о мечте, — сказал Лунин, — я бы хотел послушать. Я не совсем понимаю.

— Как странно! А я думал, что именно вы поймете меня. Я сужу по вашим картинам. Вот у вас есть «Дама в черном». У нее глаза тревожные. Она такой же крови, что и я. Вы должны понимать.

— Если в этом смысле, то понимаю, пожалуй. Только я думал, граф, что вы можете сообщить что-нибудь реальное на эту тему.

— Откуда у вас надежда такая?

— Я вам скажу откуда. Я по лицу вашему вижу. Вот вы растревожены событиями, что-то предчувствуете; вы — человек ожидающий, ищущий… Все это мне близко, но вы еще обладаете тем, чем я не обладаю. У вас цельность есть и страсть в сердце. А я как художник не умею всего себя отдавать: силы берегу на мастерство.

— Да, вы скупы и холодны, пожалуй, — согласился Бешметьев, — но, может быть, это оттого, что вы стыдливы очень, несмотря на всю вашу суровость…

— И брезглив.

— Да… Да… И брезгливы, конечно.

— Вы знаете, мне кажется, что скоро убивать себя будут многие… — неожиданно сказал Лунин. — Я вот хожу по улицам и думаю: это — все самоубийцы бродят… И у всех такие пустые глаза.

Лунин вздрогнул.

— Да, граф, нет ничего страшнее пустых глаз, и вот еще когда кажется, что борода приклеена.

— И я многого боюсь. Женщины боюсь особенно. Когда она говорит: «да, милый», «нет, милый», а сама думает о чем-то своем.

— Но я скептик, граф, — сказал серьезно Лунин, — мне иногда неудержимо хочется весь свой опыт отвергнуть, назло самому себе… Иногда мне хочется сказать: «Страшно? Ну и прекрасно… Это нечто иное, как романтический испуг, болезнь психическая, отмеченная и в истории литературы, между прочим». Так цинично мне хочется иногда сказать.

— Ах, Боже мой! Я это очень понимаю. Вот новая любовь, новая любовь… Все так таинственно в наших сердцах, и какие-то противоречия безумные как будто разрешаются. Но придет историк и бесстрастно скажет: «Распущенность нравов во время революции». И, может быть, педант будет прав. То есть, с одной стороны, разумеется. Определенность научная всегда однобока, несмотря на всю свою святую правоту…

В это время к столику подошла высокая женщина с бледным овальным лицом и злыми красивыми глазами. Граф взял ее за руку и посадил рядом.

— Рекомендую… Клара… Прекрасная Клара… Я влюблен в нее…

Клара повела глазами, которые казались пушистыми, когда она их прищуривала, и сказала лениво:

— Глупости какие. Влюблен. До утра влюблен, милый, а утром к жене поедешь.

— Не говори о жене! — сказал Бешметьев, и яркая краска выступила у него на щеках.

— Вот все вы такие: «Влюблен… Влюблен», — а о жене не смей и говорить…

Клара засмеялась и с презрением посмотрела на Бешметьева.

— Влюблен я, — сказал упрямо граф, — сама знаешь, третью ночь в вертепе вашем…

— Ну, прощай, милый… Меня вон офицеры ждут.

Но граф, разговаривая с Луниным, все время подливал шампанское и теперь, совсем охмелевший, не хотел отпустить Клару.

— В «Пятьдесят девять» поедем, — бормотал он, целуя у локтя руку Клары, — а потом на Острова…

Лунин расплатился и, не прощаясь, вышел из «Аполло».

XV

Лунин не знал, когда и при каких обстоятельствах возобновила Анна знакомство с Любовью Николаевной, но уже не раз он заставал их вместе в маленькой гостиной. Прощаясь, они целовались нежно, и, по-видимому, у них были какие-то общие интересы, о которых ничего не знал Лунин.

Иногда Анна говорила ему:

— Сегодня из театра я поеду к графине. Не жди меня.

Лунин так был занят собою и больными мечтами своими, что дружба Анны с графиней не очень его интересовала.

С Анной редко оставался Лунин наедине, и отношения их потускнели.

В конце февраля Анна объявила Лунину, что едет в Москву и надолго, может быть, на целый месяц: опасно заболел отец.

Когда Лунин и Анна стояли на перроне вокзала и ожидали второго звонка, оба чувствовали, что надо сказать что-то, произнести какое-то слово значительное, но сердца их были холодны и пусты. И слова нужного не сумели они произнести…

— Ты не забывай меня, смотри, — сказала Анна с такою же улыбкой и с тем же выражением глаз, какие волновали Лунина год назад, но теперь ему казалось, что и улыбка, и взгляд Анны — только хорошее подражание той прежней улыбке и прежнему взгляду.

Лунин, не отвечая Анне на ее полувопрос и тоже улыбаясь, сказал:

Я тот же преданный, я раб твоей любви…

Анна коснулась губами темных роз, которые нежно и пьяно пахли, увядая.

— Да, — сказала она, — а я тебя забыла спросить: когда же ты будешь писать портрет графини? Она так умоляла… Пожалуйста, милый, не отказывайся на этот раз. Она тебе на днях письмо пришлет.

— Да, да… Я буду писать портрет графини, — сказал Лунин, припоминая ее лицо, — я охотно напишу ее портрет.

Раздался звонок, и Анна прижала свою руку к губам Лунина.

Лунин стал бывать у Бешметьевых. Ему нравился старый бешметьевский дом на Мойке, около Певческого моста. И обстановка дома казалась ему приятной, и самый быт бешметьевский, сохранивший личину благообразия, нравился ему, быть может, потому особенно, что не было у него, Лунина, связи с его прошлым, что давно он жил, как бродяга, оторвавшийся от земли…

И то, что Бешметьев был последним в роде, уже утомленным потомком когда-то не знавших усталости графов, волновало воображение Лунина.

Впрочем, самого Бешметьева он редко заставал дома. А с Любовью Николаевной он провел несколько долгих вечеров, прежде чем решился приступить к ее портрету. И в эти вечера, когда вглядывался Лунин в лицо ее, неотступно возникало перед ним другое лицо — низкий упрямый лоб с черными на нем кудрями, глаза с темным блеском и страстные губы, шепчущие имя Клары… Лунин хотел разгадать тайну семьи Бешметьевых и не мог ее разгадать. Но непонятные глаза графини, ее губы, алчночувственные и злые, великолепные светлые волосы с золотистым оттенком и гибкая линия шеи радовали художника… И ничего не рассудив, но что-то разгадав бессознательно, Лунин решился наконец писать портрет.

Однажды во время сеанса Любовь Николаевна сказала Лунину:

— Вы знаете, я жду портрета с волнением и со страхом… И это для меня испытание, право… Сказать вам, чего я боюсь?

— Скажите.

— Я боюсь, что вы меня сделаете слепой.

— Как слепой?

— Ну, да… Слепой. Понимаете? Душевно слепой…

Лунин смущенно улыбнулся.

— Я, по правде сказать, не люблю объяснять мои портреты. Я сам не знаю, как напишу. Но меня интересует это… Вы боитесь слепоты душевной? Вы?

— Да, я. Почему вы удивляетесь?

— У вас взгляд самоуверенный. Вот почему.

— Ах, это так. Привычка и гордость моя. А вам я не стану лгать. Я слепая, слепая… Я как в лабиринте живу. Меня пожалеть надо. Заблудилась я.

— И вы! — пробормотал Лунин. — И вы! Боже мой…

— Мы, женщины, живем любовью. Не правда ли? Но что значит любовь? Татьяна пушкинская умела любить. А мы все безнадежно холодны и жестоки. Когда мы любим, мы убиваем, губим… И нас убивают.

— Как странно, — сказал Лунин, — кажется, что вот наступил час признаний… Все признаются в том, о чем до сих пор молчали. Или уже невозможно молчать? Что это? Или, быть может, мы в самом деле вырождающиеся, отпавшие от настоящей жизни? Но где она — настоящая жизнь? А я? Что ж, я готов признаться в самом дурном и стыдном. Я все забываю. Вы понимаете? Я могу влюбиться, убить — и все забуду чистосердечно. Может быть, я поступка не забуду, но себя того времени забуду, то есть что я тогда чувствовал, как я тогда переживал. А забыть себя — это значит свое «я» потерять. Ведь это ужасно… Ведь это гибель…

— Да, гибель, — повторила тихо Любовь Николаевна.

В это время вошел князь Николай Николаевич и, здороваясь, сказал:

— О какой гибели ты говоришь, Люба?

— Вот об утомленных людях вообще… О слабости нашей…

— Да, да, — сказал князь, — если посмотреть на вас, господа, со стороны, можно подумать, что вы в самом деле последние, что вы обреченные какие-то… Слава Богу, что кроме вас есть иная молодежь… Слава Богу…

— А вы как думаете, князь, — спросил Лунин, — откуда слабость наша? И почему лет пять тому назад мы не унывали еще, а вот теперь разучились жить, любить и даже картины пишем вяло и все по-старому, как прежде выучились?

— Я думаю, — сказал князь серьезно, — что причин много было, но одна, быть может, особенно повлияла на судьбу вашу. Это — революция, друзья мои. Она совсем прошла мимо вас, и поэтому вы устали больше, чем другие. Кто больше устанет: тот, кто плывет по течению, или тот, кто пытается удержаться на месте? Вы ничего не делали — и за это история растоптала вас.

— Мы для тебя, папа, статистические материалы, — засмеялась графиня, — а вот нам жить хочется, жить хочется.

— И то хорошо! — засмеялся князь. — А вот я все в газетах читаю о самоубийцах. «Жить не хочется», — в записках пишут. Что же это?

— Это все наши братья-декаденты, — сказал Лунин, — только мы на эту тему картины и стихи сочиняем, а у них нет стихов, нет картин, они честнее нас, откровеннее… Я это понимаю, но вот чего я не понимаю, так это вас, князь. Откуда у вас бодрость такая? Как это так легко вы мир принимаете?

— Потому что я наивный реалист, — улыбнулся князь, — у меня с миром, признаюсь вам, отношения очень близкие: нам друг без друга никак не обойтись. Приходится взаимно извинять слабости и пороки… Вот у меня склероз, и сейчас голова кружится, и мир отчасти виноват в этом, но я великодушен и не слишком жалуюсь на мою судьбу. Прощай, Люба, однако…

Когда князь ушел, Любовь Николаевна с грустью сказала:

— Отец дурно выглядит сегодня. А мне он так нужен теперь, так нужен…

Потом, когда Лунин собрался уходить, она удержала его.

— Покажите, наконец, портрет мой! — сказала она с вкрадчивой нежностью.