Километров за пятнадцать перед Алексеевкой горы Алтая круто обрываются. Дорога идет по высеченному в камнях шоссе. По сторонам высятся мраморные горы, кругом повисли белесые скалы. На них путники пишут свои имена и фамилии. Одна из них – «Сагибов» – раз десять попадалась мне на глаза. Кто этот славолюбивый человек?
Огибаем мраморную гору, последний взмет Алтайского хребта. Впереди открывается степная равнина, расстилающаяся до Саурских и Тарбагатайских гор, под которыми расположен глиняный город Зайсан. Прощаюсь с золотым Алтаем, с его буйной растительностью. Смотрю влево и невольно ахаю.
– Что это?
– А это Китай, – спокойно замечает ямщик.
Я никогда не видал столь резкого перехода в тонах природы. Предо мной уходящая на восток желтая, как увядший лимон, полоса песков, острые песчаные горы, голые, словно череп восточного старца. Мы спустились отвесной долиной к самой границе. Китай от нас на расстоянии дробового выстрела, за речонкой Улькун-Уласты, бегущей по зеленым кустам. За этой речонкой сразу же начинается песочный отвес, а дальше – острые пики холмов без признаков какой бы то ни было растительности. Даже в мечтах трудно так ярко оттенить и нарисовать себе Китай. И цвет песка на близком расстоянии показался мне особым – чистым, ярким, как желток свежего яйца.
Под горами, у самой речушки, еще в зелени растянулся в одну линию поселок Николаевский. На улице там и здесь стояли небольшими группами крестьяне, шли гурьбой девки и бабы. Ямщик полюбопытствовал:
– Что у вас сегодня, праздник, что ли?
– Праздник! Двух крестьян в тюрьму поволокли. Скрыли сто пудов хлеба.
Указывая на николаевских баб, ямщик смеется:
– Самые горделивые из всего края. Мужикам в обиду не даются. Как что – сейчас: «К китайцам уйду». А они страсть любят русских баб. И бывали случаи, что и в самом деле убегали. Рассорится с мужиком – и туда. Опамятуется – поздно, назад не пускают. Увозят вглубь.
Алексеевка огромный поселок, похож на наши степные селения. Здесь базар, кооператив, где толпилась масса казахов. Есть библиотека, в этот день закрытая из-за перехода в другое помещение.
С утра пытаюсь раздобыть пропуск для проезда вдоль границы к городу Зайсану. Три раза захожу к начальнику пограничной стражи, но он не удостаивает меня приемом: некогда. Отношение к публике здесь, по-видимому, грубое, беззастенчивое. Пытаюсь объясниться с дежурным, но он кричит на меня грубо, не желая выслушать. По совету ямщика выезжаю без бумажки.
Жара, степь, безлюдье. Алтай остался позади. Слева – желтый Китай. На степных озерах мне посчастливилось застрелить для коллекции шилоклювку и жирную утку-пеганку. Спугиваем у дороги пару саджей, но выстрелить мне в них не удается. Вечером минуем Черный Иртыш, переезжая его на пароме у станицы Буранной. Обычно узкий Иртыш разлился на многие километры. Летают гуси, лебеди, утки. Ночуем в степи. Утром ямщик спрашивает меня:
– Так, значит, вы из Петрограда?
– Да.
– Ну, сейчас будете дома. Видите хатки, это – Петроград.
Оказывается, хутор из пятнадцати домишек, грязный, заваленный навозом, назван Петроградом.
Зайсан – типичный уездный город, похожий на степные города Оренбургского края. Казахи в малахаях дополняют это сходство. Я протомился в нем до полудня, шатаясь по базарам, где нечего купить. В сумерках пытался разыскать клуб, но он был закрыт (ремонт). Пошел на спектакль, но до конца не досидел: шла глупейшая пьеса водевильного типа.
Утром с облегченным сердцем выехал в направлении к озеру Нор-Зайсан.
11. Камышовый человек
Черный Иртыш берет начало в Китае. В восьмидесяти километрах от города Зайсана он вливается в озеро Нор-Зайсан. Дорога к озеру бежит по степной равнине меж далеких по сторонам – Алтайских и Саурских – гор. Здесь до Тополевого мыса нет ни одного селения. Только на половине пути стоит пяток жалких казахских мазанок и около них – русская изба. Этот хуторок так и зовется «Половинка».
Меня, не раз видавшего бедных казахов, поразило нищенство здешних кочевников. На них болтались, вместо одежды, жалкие, грязные лохмотья. Они не умели говорить по-русски и не просили подачки. Вплотную окружили они нас вместе с голодными собаками, когда мы расположились закусывать на траве. Изможденные лица их были неподвижны и невыразительны, как лики святых на старинных иконах. Молчаливой тоской плакали их глаза. Когда мы давали им по куску хлеба, они, отойдя в сторону, жадно глотали его и снова возвращались к нам.
До чего же беден житель степей – казах! Кругом открыто лежат богатства: плодородная земля, масса ископаемых, птица, рыба, в степях посвистывают сурки, в горах множество всякого зверя. Они даже не собирают дикого лука – сарамсака, в изобилии растущего по луговинам. А на Алтае промышленники питаются им в недобычливые дни. Русский рядом с ними живет несравненно лучше. Он держит постоялый двор. Арендуя за бесценок у тех же казахов землю, запасает на зиму сено и продает проезжим. Семья его одета довольно чисто. У него на кроватях высокие, пухлые перины. На крыше белеет палатка от комаров. Вокруг избы копошатся куры, пасется скот.
Едкая тоска охватила меня. Кругом расстилались степи, и мне казалось, что им нет конца и краю. До сих пор у меня была карта, но она кончилась на Алексеевке. И как это ни странно, от этого я чувствовал себя еще беспомощнее. Мне хотелось поскорее сбежать отсюда. Я ждал только, когда выкормятся лошади.
Из избы вышел коренастый кудлатый старик в зипуне нараспашку, с обнаженной грудью, густо поросшей темными волосами.
– Здорово, Федор Савельевич! – окликнул его ямщик. – Что, поселенец, живешь еще?
– Живу. Душа не постоялец, не выгонишь. Маюсь еще.
Старик повернулся и пошел медленно к нам, крепко ступая по земле голыми, заскорузлыми ступнями.
– А пьешь?
– Нет, изменил. Только семь ден в неделю пьян, если акча ведется.
Старик говорил серьезно, с тяжелой усталостью, но у него не было верхнего переднего зуба, и от этого казалось, что он усмехается.
– Рыбу-то, поди, всю выловил? – спросил ямщик.
– У божьей пазухи днище глубоко: хватит на человечий век, а моего, сам видишь, меньше куриного носа осталось.
Старик, заметив мое ружье на возу, попросил разрешения его осмотреть. Он бережно подержал его старческими руками и проговорил:
– Ничего, ружье не мотовато. У меня вот винтовка старая, высит очень. Проезжал тут генерал Петров во время войны, сдружились мы с ним, – я его на кабанов водил, – пожалковал он надо мной, сулил винтерле[34] мне прислать. Не прислал. Не встречали вы его, случаем?
Меня поразило в старике соединение детской наивности во взгляде, словах с грубыми, тяжелыми чертами лица и жилистым телом. Мы разговорились. Оказалось, что Федор Савельевич больше двадцати лет живет неподалеку от Половинки в камышах, промышляя охотой и рыбалкой. Ему уже семьдесят один год. Узнав, что я страстный охотник, он хрипло и тоскливо охнул:
– Эх, раньше б нам повстречаться! Какой я охотник был. Не хвастая, скажу: теперь немного таких на свете насчитаешь. Был конь, да изъездился! Всю землю, почитай, истоптал вот этими лапами, жизнь до соринки на охотах-то растерял.
Говорил старик почти одним тоном, без интонаций, и почему-то неподвижным взглядом смотрел вверх, на небо.
– Теперь уж не то. То ноги, то крыльца, – он повел широкими, квадратными плечами, – то поясница ноют. Стреляю так, по привычке, по слуху, глаза начинают потухать. Комары сейчас не дозволяют в камышах быть, а то б я свез тебя, показал бы свое существование. Камышовый я человек. Без людей живу. Теперь вот о них на старости сильно стал думать. С пятого года в этой системе нахожусь, на речке Джерме, что с гор бежит. Дальше еще речушка – Киндерлык. На них промышляю.
Он усталым, но внимательным взглядом следил за нашими сборами в дорогу. В его взоре маячила безнадежная тоска: ему не хотелось, чтобы мы так скоро уезжали, но он уже давно примирился с тем, что он одинок и никому не нужен, оторван навсегда от человеческого мира. Мне захотелось еще побыть со стариком. Я условился с ямщиком и предложил Федору Савельевичу поехать со мной в степь, поближе к горам, где, по его словам, много дроф и сурков. Старик даже растерялся от радости. Взор его ожил, руки затряслись. Он не знал, что сказать. Как ребенок, засуетился и торопливо пошел в избушку за своими вещами.
Зайсанская степь мало похожа на наши прикаспийские. Нет ковыля. В низинах растет иная трава – старик ее называл «арженик», – она напоминает плохой хлеб без ости. Вокруг солончаков и дорог белесые пятна низкорослой полыни. От нее разносится по степи тот же горьковатый российский запах. Меня интересовало, какая дрофа обитает в здешних местах. И нам поталанило. Мы не проехали и двух километров, как чуть не из-под самой телеги выскочила и побежала по траве «джорга», так зовут здесь за быстрый бег джека-вихляя. Я успел соскочить с телеги и ударить взлетевшую на воздух птицу. Она пала мертвой на землю. Старик крякнул от удовольствия:
– Баско!
Размеры птицы удивили меня. Величиною она была не больше осеннего глухаря-первогодка. Весом около полутора килограммов. Черное брачное боа на шее делало ее похожей на старомодную барыню. Все перо было однообразно мраморного тона, изузоренного черными пятнами. Она скорее напоминала стрепета, нежели нашу обычную большую дрофу.
Скоро мы увидали еще одного джека. Он бежал по степи, пригибая шею в траве. Это был настоящий джорга-иноходец. Мы тронулись за ним рысцой, но догнать не смогли. Дрофа исчезла в траве. Я пытался вспугнуть ее, кружа пешком по степи, но безуспешно: птица так и не взлетела. Встретили мы и нашу российскую дрофу. После трех промахов из винчестера мне удалось наконец свалить одну из них. На дробовой выстрел они нас не подпускали.
Ближе к горам стали встречаться сурчиные норы. Мне давно хотелось посмотреть, как это местные охотники промышляют на сурков с «махалкой». Федор Савельевич извлек из торбы коротко обрезанный белый конский хвост, и мы стали высматривать по степи тарбагана