— Ну, хорошо, — сказал тот под конец, — допустим, мы во всем согласились с вами; что, по-вашему, отсюда вытекает?
— Многое, всё! — заявил Вильгельм. — Представьте себе принца, каким я изобразил его. У него внезапно умирает отец. Честолюбие и властолюбие — страсти, ему не присущие; он мирился с тем, что он — сын короля; но лишь теперь вынужден он вглядеться в расстояние, отделяющее государя от подданного. Право на корону не было наследственным, и все же, проживи отец дольше, притязания его единственного сына стали бы прочнее и надежды на корону несомненнее. Теперь же, по воле дяди, невзирая па мнимые посулы, он сидит, что отстранен от власти, быть может, навсегда; он чувствует, что обездолен и благами и богатствами и отчужден от того, что с малых лет мог считать своей собственностью. Это дает первый толчок к безотрадному направлению его мыслей. Он чувствует, что значит не больше, а то даже и меньше любого дворянина; он выставляет себя слугой каждого, он не учтив и не снисходителен, нет, он унижен, он поневоле смотрит на людей не сверху вниз, а снизу вверх.
Прежнее его состояние представляется ему исчезнувшим сном. Напрасно дядя пытается его ободрить, изобразить его положение в ином свете; чувство своего ничтожества ни на миг не покидает его.
Второй удар, нанесенный ему, который поразил его глубже, сокрушил сильнее, было замужество матери. После кончины отца у него, преданного и нежного сына, оставалась мать; он думал вместе с вдовствующей королевой-матерью чтить героический образ великого усопшего; но вот он потерял и мать, и такая утрата хуже, чем смерть. Исчезло положительное представление благонравного дитяти о своих родителях; у мертвого тщетно искать помощи, а у живой — опоры. Она — женщина, и общее для ее пола имя — вероломство — относится и к ней.[37]
Лишь теперь он сокрушен по-настоящему, лишь теперь по-настоящему осиротел, и никакое счастье в мире не заменит ему того, что он потерял. Он не рожден печальным и задумчивым, а потому печаль и раздумье для него — тяжелое бремя. Таким он появляется перед нами. Мне кажется, я ничего не примыслил, не преувеличил ни одной черты.
Взглянув на сестру, Зерло спросил:
— Скажешь, я неверно обрисовал тебе нашего друга? Начало положено неплохо, а дальше он еще и не то нам порасскажет и в чем только нас не уговорит.
Вильгельм клялся и божился, что хочет не уговорить, а убедить, и попросил еще минуту терпения.
— Постарайтесь поживее вообразить себе этого юношу, этого королевского сына, — воскликнул он, — вдумайтесь в его положение, а затем посмотрите на него в тот миг, когда он узнает о появлении отцовского призрака; будьте с ним в ту страшную ночь, когда высокородный дух сам является ему. Невообразимый ужас охватывает его. Он обращает свою речь к удивительному видению и, повинуясь его знаку, следует за ним, слышит его слова — в ушах звучит страшное обвинение против дяди, призыв к мести и настойчивая многократная просьба: «Помни обо мне!»
А после исчезновения призрака кого мы видим перед собой? Пышущего местью юного героя? Прирожденного государя, для которого счастье, что он призван покарать узурпатора? Нет! Оставшись один, потрясенный и удрученный, он обрушивает свой гнев на подлецов с низкой ухмылкой, клянется не забывать усопшего и заключает глубокомысленным вздохом:
«Разлажен жизни ход, и в этот ад
Закинут я, чтоб все пошло на лад!»[38]
Эти слова, на мой взгляд, дают ключ ко всему поведению Гамлета, и мне ясно, что хотел показать Шекспир: великое деяние, тяготеющее над душой, которой такое деяние не по силам. Вот, по моему разумению, идея, проходящая через всю пьесу. Здесь дуб посажен в драгоценный сосуд, которому назначено было лелеять в своем лоне только нежные цветы; корни растут и разрушают сосуд.
Прекрасное, чистое, благородное, высоконравственное создание, лишенное силы чувств, без коей не бывает героев, гибнет под бременем, которое ни нести, ни сбросить ему не дано; всякий долг для него свят, а этот тяжел не в меру. От пего требуют невозможного, не такого, что невозможно вообще, а только лишь для него. Как ни извивается, ни мечется он, идет вперед и отступает в испуге, выслушивает напоминания и постоянно вспоминает сам, под конец почти теряет из виду поставленную цель, но уже никогда больше не обретает радости.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В комнату вошли какие-то люди и прервали разговор. Это были музыканты, которые раз в неделю собирались обычно для домашнего концерта у Зерло. Он очень любил музыку и утверждал, что, не любя ее, актер никогда по-настоящему не постигнет и не почувствует своего собственного искусства. Подобно тому как легче и грациознее двигаешься по сцене, когда позами и жестами управляет, когда их направляет мелодия, так и актеру, исполняющему прозаическую роль, нужно мысленно так ее скомпоновать, чтобы не бубнить слова монотонно на собственный привычный лад, а разнообразить свою речь, должным образом соблюдая такт и размер.
Аврелия была явно безучастна ко всему происходящему, под конец даже увела нашего друга в боковую комнату, а там, подойдя к окну и глядя на усеянное звездами небо, промолвила:
— Вы многого не досказали нам о Гамлете, но я не стану вас торопить, пускай брат тоже послушает то, что осталось вам договорить, только мне хочется узнать, что вы думаете об Офелии.
— Долго о ней говорить не приходится, — ответил Вильгельм, — настолько четко обрисован ее характер всего несколькими мастерскими штрихами. Все существо ее преисполнено зрелой и сладостной чувственности. Влечение к принцу, на супружество с которым она вправе претендовать, так непосредственно бьет из родника, чистое, мягкое сердце так беззаветно отдается своему желанию, что отец и брат, боясь за нее, оба остерегают ее напрямик, не стесняясь словами. Благопристойность, как легкий флер, прикрывающий ее грудь, не может утаить трепет ее сердца, он даже предательски выдает этот тихий трепет. Воображение ее воспламенено, молчаливая скромность дышит любовной жаждой, и едва покладистая богиня — случайность — потрясет деревцо, спелый плод не замедлит упасть.
— И вот, — подхватила Аврелия, — когда она видит, что ее оставили, отвергли, отринули, когда в душе ее безумца — возлюбленного вершины оборачиваются безднами и он взамен сладостного кубка любви протягивает ей горькую чашу страданий…
— Сердце ее разрывается, — заключил Вильгельм, — все опоры ее бытия рушатся, ураганом налетает смерть отца, и прекрасное здание превращается в руины.
Вильгельм не заметил, сколько выражения Аврелия вложила в последние свои слова. Поглощенный лишь творением искусства, его совершенством и последовательностью мысли, он не подозревал, что Аврелия воспринимала его совсем иначе, что своя глубокая боль оживала в ней, пробужденная этими трагическими тенями.
Голова ее еще опиралась на руки, а полные слез глаза были обращены к небу. Наконец, не в силах сдержать тайную боль, она схватила обе руки друга, застывшего от изумления, и вскричала:
— Простите, простите моему стесненному сердцу! В труппе я скована, связана по рукам и по ногам; от моего безжалостного брата я должна таиться; ваше появление развязало все путы. Друг мой, — продолжала она, — мы только — только познакомились, и я уже доверяюсь вам. — С трудом выговаривая эти слова, она поникла к нему на плечо. — Не думайте обо мне дурно, оттого что я так скоро открылась вам и вы увидели меня такой малодушной. Будьте и останьтесь моим другом, я это заслужила.
Он от всего сердца старался ее утешить. Тщетно, — слезы лились ручьем, мешая ей говорить.
В эту минуту совсем непрошеным явился Зерло, ведя за руку совсем не жданную Филину.
— Вот и ваш друг, — обратился он к ней, — он почтет за радость приветствовать вас.
— Как? Вы тоже здесь? — с изумлением вскричал Вильгельм.
Скромно и степенно приблизилась она к нему, поздоровалась, с похвалой отозвалась о доброте Зерло, который без всяких заслуг с ее стороны, в одной лишь надежде, что она подучится, принял ее в свою образцовую труппу. С Вильгельмом она при этом держалась приветливо, но соблюдая почтительную дистанцию.
Однако это притворство длилось, лишь пока они не остались вдвоем. Как только Аврелия удалилась, не желая показывать свои слезы, а Зерло куда-то позвали, Филина поспешила к дверям — убедиться, что они в самом деле ушли, затем, как безумная, запрыгала по комнате, села на пол и, хохоча, задыхаясь от смеха, тут же вскочила, стала ластиться к нашему другу и непомерно хвалить себя за то, что она ухитрилась забежать вперед, нащупать почву и угнездиться здесь.
— Жизнь тут сумбурная, прямо по мне, — сообщила она. — У Аврелии была несчастливая связь с одним дворянином, по всей видимости, преинтересным мужчиной, с которым я не прочь бы встретиться. Сдается мне, он оставил о себе память. По дому бегает мальчонка годиков трех, не ребенок, а солнышко, видно, отец у него был красавчик. Вообще-то я детей терпеть не могу, но на этого мальчугана смотреть удовольствие. Я все сосчитала. Смерть мужа, повое знакомство, возраст мальчика, все сходится до капельки.
Но возлюбленный ушел от нее, не видится с ней уже около года. Она вне себя, она просто безумна. Вот дура! У брата в труппе есть танцовщица, с которой он разводит амуры, актерка, с которой у него интрижка, а в городе еще несколько женщин, за которыми он волочится, теперь я у пего на очереди. Вот дурак! Об остальной компании ты узнаешь завтра. А теперь одно словечко о небезызвестной тебе Филине: эта архидура влюблена в тебя.
Она божилась, что говорит правду и что это всего забавнее. Она настоятельно просила Вильгельма влюбиться в Аврелию — вот когда начнется настоящая потеха.
— Она гонится за своим изменщиком, ты за ней, я за тобой, а братец — за мной. Если тут веселья не хватит на целых полгода, пускай я умру на первой же главе этого путаного и перепутанного романа. — Она заклинала его не портить ей коммерции и оказывать все то уважение, какое она заслужит своим поведением в обществе.