Вообще Зерло пребывал в отличнейшем расположении духа: уходящие из труппы напоследок изо всех сил старались играть получше, чтобы их отсутствие было почувствительней, а любопытство публики к новому составу тоже сулило отменные сборы.
Да и общение с Вильгельмом благоприятно сказалось на нем. Он стал больше говорить об искусстве. Ведь как-никак он был немец, а эта нация любит давать себе отчет в том, что делает. Вильгельм записывал некоторые из таких бесед; но часто прерывать наше повествование не следует, и мы в другой раз познакомим с такого рода драматургическими опытами тех из наших читателей, кто ими интересуется.
Особенно весел был Зерло однажды вечером, говоря о Полонии и о своем толковании этой роли:
— Обещаю подать на сей раз в комическом виде весьма почтенного человека: постараюсь в тех местах, где надо, как можно выигрышнее изобразить присущее ему спокойствие и равновесие, суетность и важность, учтивость и развязность, независимость и опасливость, чистосердечное лукавство и лживую правдивость. Я куртуазнейшим образом представлю и преподнесу эдакого седовласого, добросовестного, неизменно приспособчивого полуплута, в чем большую помощь окажут мне грубоватые и резковатые мазки нашего автора. Я буду говорить, как книга, когда подготовлюсь заранее, и как шут, когда разойдусь. Я буду глупцом, подлаживаясь ко всякому, и хитрецом, не желая замечать, что меня поднимают на смех. Редко случалось мне с таким наслаждением и с таким задором браться за роль.
— Хотела бы и я возлагать такие же надежды на свою роль, — заметила Аврелия, — нет у меня ни молодости, ни мягкости, какие нужны для этого образа. Одно, к сожалению, ясно: то чувство, что сводит с ума Офелию, не покинет и меня.
— Не будем относить все к себе, — сказал Вильгельм, — как ни тщательно изучал я всю трагедию, признаюсь, от желания сыграть Гамлета я впал в жестокое заблуждение. Чем больше вникаю я в роль, тем яснее вижу, что во всем моем облике нет ни одной черты, похожей на шекспировского Гамлета. Вдумываясь, как безупречно в этой роли одно связано с другим, я теряю надежду произвести хоть мало-мальскоо впечатление.
— Вы весьма добросовестно подходите к новой своей деятельности, — заметил Зерло, — актер, как может, приспосабливается к роли, а роль, как должно, подгоняется к нему. Каким же Шекспир обрисовал своего Гамлета? Неужто o: i так уж несхож с вами?
— Прежде всего Гамлет белокур, — отвечал Вильгельм.
— По-моему, вы много на себя берете, — вставила Аврелия. — Из чего вы это заключили?
— Как уроженец Дании, как северянин он непременнэ должен быть белокурым и голубоглазым.
— По-вашему, Шекспир об этом подумал?
— Точно это нигде не сказано, но в сочетании с другими местами мне это кажется неопровержимым. Ему трудно фехтовать, пот бежит у него по лицу, и королева говорит: «Он тучен, пусть дух переведет». Как же тут вообразить его иначе, нежели белокурым и в теле? Темноволосые редко бывают таковы в молодые года. А разве меланхолические колебания, мягкую грусть и деятельную нерешительность не вернее примыслить к такому облику, чем к стройному чернокудрому юноше, от коего ждешь больше решимости и расторопности.
— Вы отравляете мое воображение, — вскричала Аврелия, — прочь с вашим жирным Гамлетом! Не навязывайте пам вашего дородного принца. Лучше подайте нам какое-нибудь qui pro quo, которое увлекло и умилило бы нас. Нам куда важнее авторского замысла наше удовольствие, к мы требуем, чтобы нас увлекали красотами, которые нам сродни.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Однажды вечером в труппе заспорили, чему отдать предпочтение — роману или драме. Зерло утверждал, что это спор бесплодный, основанный на недоразумении; оба могут быть превосходны в своем роде, лишь бы они не выходили за его пределы.
— Мне и самому это не вполне ясно, — признался Вильгельм.
— Да кому оно ясно? — сказал Зерло. — А стоило бы разобраться в этом.
Они долго и много толковали и наконец пришли к такому выводу: в романе, как и в драме, мы видим человека и действие. Различие между этими двумя литературными родами заключается не только во внешней форме, не в том, что в драме персонажи сами говорят, а в романе о них обычно рассказывают. К сожалению, многие драмы — всего лишь роман в диалогах, и вполне возможно написать драму и письмах.
В романе должны быть преимущественно представлены мысли и события, в драме — характеры и поступки. Роману нужно развертываться медленно, и мысли главного героя должны любым способом сдерживать, тормозить устремление целого к развитию. Драме же надо спешить, а характер главного героя должен сдерживаться извне в своем стремлении к концу. Герою романа надо быть пассивным, действующим в малой дозе; от героя драмы требуются поступки и деяния. Грандисон, Кларисса, Памела, Векфилдский священник и даже Том Джонс[44] — если не всегда пассивные, то, во всяком случае, тормозящие действие персонажи, а все события в известной мере сообразуются с их образом мыслей. В драме герой ничего с собой не сообразует, всё ему Противится, а он либо сдвигает и сметает препятствия со своего пути, либо становится их жертвой.
Все единодушно признали, что в романе допустима игра случая, однако направляет его и управляет им образ мыслей героев; зато судьба, толкающая людей без их участия, силой не связанных между собой внешних причин к непредвиденной катастрофе, вводится только в драму; что случай может создавать патетические, но отнюдь не трагические ситуации; судьба же непременно должна быть грозной и становится в высшем смысле трагической, когда роковым образом связывает между собой независимые друг от друга недобрые и добрые дела.
Эти рассуждения привели все к тому же несравненному «Гамлету» и к особенностям этой пьесы. Говорилось, что тут, собственно, даны лишь мысли героя и лишь события руководят им, отчего в пьесе есть длинноты романа; но коль скоро план начертан судьбой, а в основе лежит страшное деяние и героя все наталкивает на страшное деяние, пьеса в высшем смысле трагична и не терпит иного исхода, кроме трагического.
Наконец, была назначена пробная считка, в которой Вильгельм видел нечто вроде праздника. Он заранее сверил списки ролей, чтобы с этой стороны не было заминки. Все актеры знали пьесу, и он перед началом пытался лишь убедить их, сколь важна считка. Как от музыканта требуется, чтобы он в какой-то мере умел играть с листа, так и всякий актер, да и всякий порядочно воспитанный человек должен приобретать навык в чтении с листа, сразу улавливать характер драмы, стихотворения или рассказа и умело их передавать. Затверживание наизусть ничего не дает, если актер спервоначала не проникся духом и замыслом хорошего писателя: буква сама по себе бессильна.
Зерло уверял, что готов отнестись снисходительно к любой репетиции, вплоть до генеральной, лишь бы считка себя оправдала.
— Ведь обычно смешно слушать, когда актеры толкуют об изучении; для меня это все равно, как если бы вольные каменщики[45] говорили о кладке стен.
Считка прошла как нельзя лучше; можно прямо сказать, что эти немногие с пользой потраченные часы легли в основу репутации труппы и хороших сборов.
— Вы поступили разумно, друг мой, что так серьезно побеседовали с нашими сотоварищами, — заметил Зерло, когда они вновь остались наедине, — хотя я опасаюсь, что ваши пожелания не будут осуществлены.
— Как так? — удивился Вильгельм.
— Вот что я подметил, — объяснил Зерло. — Насколько легко возбудить воображение людей, насколько любят они слушать сказки, настолько же редко случается встретить у них род самостоятельного творческого воображения. Особенно удивляет это у актеров. Каждый рад хорошей, выигрышной, блестящей роли; но редко кто способен на большее, чем самоуверенно поставить себя на место героя, ни капли не тревожась, примет ли его хоть кто-нибудь за такового. И очень немногим дано живо представить себе, что думал сказать автор данной пьесой, сколько надо вложить своего, личного, чтобы удовлетворить требованиям роли, как собственной убежденностью убедить и зрителя в том, что ты сейчас совсем другой человек, как внутренней правдой изображения обращать доски в храмы, а картон в леса. Эта внутренняя сила духа, одна лишь могущая обмануть чувства зрителя, эта вымышленная правда, одна лишь обладающая той силой воздействия, которая одна лишь способна создать иллюзию, — кто имеет о них понятие?
А посему не будем напирать на силу духа и на чувства. Куда надежнее просто-напросто растолковать сперва нашим друзьям буквальный смысл и дать им толчок к пониманию сути. У кого есть талант, тот сам поспешит отыскать умное, исполненное чувства выражение, а у кого таланта нет, тот не будет, по крайней мере, совсем уж фальшиво играть и декламировать. Ни у актеров, ни вообще у людей не встречал я ничего хуже самомнительной претензии проникнуть в дух, не поняв и не усвоив буквы.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вильгельм заблаговременно пришел на первую репетицию и оказался на сцене совсем один. Вид помещения поразил его и наполнил волшебными воспоминаниями. Декорации леса и селения были расставлены в точности, как на сцене его родного города, тоже во время репетиции, в то утро, когда Мариана открылась ему в любви и обещала подарить первую блаженную ночь. Крестьянские домишки схожи между собой на театре, как и в жизни. Настоящее утреннее солнце проникало через полуоткрытое окно и освещало часть скамьи, плохо укрепленной возле двери, только не светило оно, увы, как тогда, на грудь и колени Марианы.
Он сел на скамью и задумался над этим удивительным совпадением, и ему захотелось верить, что, быть может, скоро он увидит здесь и ее. Увы, это были всего лишь декорации драматического водевиля, который бытовал в ту пору на немецкой сцене.
Размышления его спугнул приход остальных актеров, вместе с которыми явилось двое завсегдатаев театра и артистических уборных, и они восторженно приветствовали Вильгельма. Один из них, собственно говоря, состоял в обожателях мадам Мелина; второй был бескорыстным другом театрального искусства, и оба принадлежали к той породе друзей, каких только можно желать в каждой порядочной труппе. Трудно определить, были ли они больше знатоками или любителями театра. Они слишком любили его, чтобы знать по-настоящему, и достаточно его знали, чтобы ценить хорошее и ос