то сделать в вопросе о Камбодже. Как бы то ни было, Никсон вернулся из туалета и без единого слова подписал приказ об операции.
Я немедленно передал приказ ликующему Муреру. Это было то, что он рекомендовал в течение пяти лет. Он гарантировал, что не будет повторения Лаоса; усилие не пропадет даром из-за того, что военные выделили недостаточно ресурсов или уделили мало внимания этому вопросу. Я обзвонил всех других глав ведомств. Как всегда перед лицом великих событий, они, казалось, испытали облегчение в связи с тем, что с неопределенностью было покончено. (И, разумеется, несколько человек из них постарались сделать так, чтобы избежать обвинений за любую неудачу.) Я знал из прошлого опыта, что, каким бы ни был подход Лэйрда на заседании, он будет тверд и подойдет творчески в отстаивании и выполнении этого решения. Роджерс будет держаться в тени. Хелмс станет действовать как превосходный профессионал, каким он и был. Так все и случилось.
В воскресенье я провел почти час с Алексом Джонсоном в работе над обязательным сценарием: какая страна должна быть уведомлена, кем и в какое время. Мой аппарат возьмет на себя советских и китайцев; Государственный департамент займется всеми остальными. Вопреки прошлой практике я не собирался давать брифинг для прессы до выступления; в нем будет содержаться свое послание. Я проведу пресс-конференцию для печати на следующий день с разъяснениями по поводу этого решения. Никто не оспаривал руководящую роль Белого дома, когда речь шла о том, чтобы принять удар на себя по Вьетнаму. Другие ведомства были только рады тому, что именно на нас посыпятся неизбежные шишки со стороны общественности. Президент даст разъяснения руководству конгресса в восемь вечера. Я встречусь с Добрыниным в это же время. Питер Родман отправится в Нью-Йорк, чтобы сообщить китайцам в их представительстве в ООН.
Такая подготовка шла полным ходом, и все было спокойно. Я сидел в своем кабинете, зная, что в следующие несколько дней будет определена судьба нашей внешней политики и, не исключено, Администрации Никсона. Я чувствовал себя подобно боксеру в часы, предшествующие чемпионской схватке, который не может уже ничего сделать, чтобы повысить свои шансы на успех. Для снятия напряжения я провел большую часть времени в телефонных звонках друзьям, которые, должно быть, были страшно удивлены нетипичным для меня вниманием. Кое-кто из них похвалил меня позже за мою «выдержку». Они переоценили меня. Я был фаталистом; не зная сами того, они оказали мне любезность тем, что помогли провести время, одарив меня личным теплом, которого будет не хватать, когда разразится шторм, и которое окажет мне поддержку и поможет пережить испытания в будущем. А в двух или трех случаях звонки приблизили конец отношений, которые вскоре будут разорваны навсегда.
В 20.30 затишье закончилось. Во время брифинга президента для руководства конгресса[92], я встречался с Добрыниным, которого вызвал с официального обеда. Добрынин, настоящий профессионал, во время кризиса не проявлял никакого панибратства, при помощи которого обычно облегчал процессы дипломатии. Он начал с того, что сказал мне, что когда бы я ни встречался с ним накануне выступления, он знал, что это будут плохие новости. Я пошутил, что обычно он отсутствовал в городе во время кризисов и возлагал все бремя ответственности на Воронцова; мы явно застали его врасплох. Я вручил ему письмо от Никсона Брежневу. Одновременно в твердом и примирительном тоне оно указывало на то, что послание Брежнева от 6 мая не изменило ситуацию; на самом деле оно подтвердило ее. Не было никаких признаков, ни малейших, что Ханой остановит свое наступление и возобновит переговоры на какой-то приемлемой основе. В письме далее излагались меры, которые будут объявлены в выступлении Никсона. В нем также ставились условия, в соответствии с которыми он прекратит блокаду и бомбардировки: прекращение наступления, прекращение огня с сохранением под международным контролем существующих позиций (таким образом, отменив мое апрельское требование вывода северовьетнамских подразделений, которые вошли в Южный Вьетнам после 29 марта) и вывод всех войск Соединенных Штатов из Вьетнама в течение четырех месяцев. (Это было развитием нашей предыдущей позиции о выводе в течение полугода.)
Письмо Никсона следовало той же самой стратегии, что и моя поездка в Москву в апреле: рисовало перспективу успешного саммита в качестве стимула для советской сдержанности. В нем соблазнительно обобщалось то, что уже было согласовано по договору об ОСВ, декларации принципов и расширению торговли, красочно описывались возможные достижения «нашей предстоящей встречи». Никсон завершил письмо призывом к возвышенным чувствам, которые, как он лестно подразумевал, могли бы воодушевить советских руководителей:
«В заключение, г-н Генеральный секретарь, позвольте мне сказать Вам, что настал момент для проявления государственной мудрости. Это момент, когда совместными усилиями мы можем покончить с пагубными воздействиями на наши отношения и на мир во всем мире, которые конфликт во Вьетнаме так долго оказывал. Я готов присоединиться немедленно к Вам для установления мира, который не был бы унизительным ни для одной из сторон и служил бы интересам всех вовлеченных в это дело народов. Я знаю, что вместе мы имеем все возможности сделать это».
После всех этих наших недель колебаний письмо Никсона, таким образом, ясно продемонстрировало наше желание продолжать подготовку встречи на высшем уровне. Ответственность за отмену теперь лежала однозначно на Брежневе.
Добрынин был сама серьезность. Он спросил, какие конкретно меры подразумевались под блокадой. Он утратил самообладание только один раз, когда я спросил его, как Советский Союз прореагировал бы, если бы 15 тысяч советских солдат в Египте оказались в непосредственной опасности оказаться захваченными израильтянами. Добрынин непривычным для себя образом весьма живо прореагировал и выдал больше, чем, может быть, намеревался: «Во-первых, мы никогда не размещаем войска где бы то ни было, которые не могут защитить себя сами. Во-вторых, если израильтяне будут угрожать нам, мы сотрем их с лица земли в течение двух дней. Могу заверить вас, что у нас имеются планы на такой случай». Он быстро успокоился. Было вполне объяснимо разочарование человека, который, как я полагаю, всегда искренне отдавал всего себя улучшению советско-американских отношений (в рамках жизненно важных советских мировых интересов), а теперь увидел, что многолетний труд находится под угрозой. Добрынин попросил копию выступления президента. Оно в буквальном смысле слова еще было в печати за полчаса до выступления, потому что Никсон вносил правки плоть до последнего момента. Добрынин не поверил ни на секунду в это. Он сказал, как печально, что я не доверяю ему в том, что он сможет хранить секрет хотя бы даже в течение 15 минут. Наконец, экземпляр принесли. Добрынин отметил предложение о том, что моя встреча с Ле Дык Тхо 2 мая базировалась на советских заверениях; это негативно воспримут в Москве. Я, извинившись, покинул на несколько минут кабинет и пошел в Овальный кабинет, уже заполненный камерами и техническими специалистами. Я встретился с Никсоном в маленьком кабинетике за пределами официального кабинета. Он согласился убрать обвиняющую фразу; каким-то чудом Рон Циглер сумел вовремя исправить копию для прессы. Когда я сообщил Добрынину, он сказал покорно, что наконец-то получил что-то в ходе контактов с нашей администрацией.
Говоря в приватном порядке, он был мрачен, думая, как отреагируют в Москве. Зная Никсона, как утверждал Добрынин, он не удивлен нашей реакцией на встречу 2 мая, хотя такой конкретный курс ему не пришел на ум. Вероятен был решительный ответ с советской стороны; жаль, но успех был так близко. В силу того, как принимались решения в Советском Союзе, если политбюро взяло на вооружение новую, более враждебную политику, будет очень трудно ее изменить; американо-советские отношения, по всей вероятности, окажутся в длительном периоде охлаждения. Я ответил, что у политбюро должно было сложиться четкое представление после моей апрельской поездки в Москву о том, что провал моей встречи 2 мая приведет к решительному американскому ответу. Добрынин с каким-то чувством уныния подтвердил это. И все-таки жаль; мы подошли ближе к взаимопониманию, чем когда-либо за весь предшествующий период срока его пребывания в Вашингтоне.
В 21.00 Никсон обратился к нации. Ранние варианты выступления содержали аналогичный резкий апокалипсический тон, как и его обращение с объявлением о вторжении в Камбоджу. К концу воскресного дня Лорд, я вместе с очень вдумчивым составителем речей президента Джоном Эндрюсом смогли переработать его. Выступление теперь было больше в печальных тонах, чем в гневных. Оно оставляло выход для Ханоя и Москвы. В сдержанном и сильном обращении Никсон подчеркивал, что мы не примем условия Ханоя, но что согласованный исход остается в числе наших приоритетов. Он объяснил ход наших недавних переговорных усилий: мою апрельскую поездку в Москву, не оправдавшую наших надежд встречу 2 мая с Ле Дык Тхо. Никсон подтвердил свою готовность прекратить войну. Но северные вьетнамцы «высокомерно отказываются вести переговоры по любым вопросам, за исключением штрафных санкций». Единственным способом прекратить убийства, таким образом, стало «вырвать орудия войны из рук международных преступников из Северного Вьетнама». Он перечислил те военные действия, которые предпринимает; он изложил нашу переговорную позицию в словах, в которых ее описал в письме Брежневу.
Предлагаемые условия фактически были самыми многообещающими из когда-либо выдвигавшихся нами: прекращение огня с сохранением установившихся позиций, освобождение военнопленных и полный вывод американских войск в течение четырех месяцев. Окончательный срок вывода был самым коротким из когда-либо выдвигавшихся. Предложение о прекращении огня с сохранением установившихся позиций подразумевало, что американские бомбардировки будут прекращены и что Ханой сможет сохранить все захваты, совершенные во время наступления. Мы были обязаны вывести войска полностью в ответ на прекращение огня и возвращение наших пленных. Речь Никсона открыто была обращена к Брежневу в словах, схожих с изложенными в письме: