Моя стратегия не изменилась. До тех пор пока некоторые арабские страны не продемонстрируют готовность дистанцироваться от Советов, или Советы не будут готовы отойти от арабской программы-максимум, у нас не будет никаких причин вносить коррективы в нашу политику. Советы никогда не пытались сделать нечто невозможное. Тем временем они усилили наше беспокойство, подписав 9 апреля 1972 года договор о дружбе с Ираком, за которым вскоре последовал существенный поток современной военной техники. Ведя переговоры на основе программы-максимум, Советы также создавали условия для максимально возможного военного нажима.
После начала Ханоем «Пасхального» наступления[122] 30 марта я прервал секретные ближневосточные переговоры с Добрыниным как знак недовольства поставками советского оружия, что сделало возможным осуществить северовьетнамское наступление. Обмены по вопросам Ближнего Востока не возобновлялись вплоть до моего визита в Москву 20–24 апреля для подготовки встречи на высшем уровне. По этому случаю Громыко представил документ по всеобъемлющему урегулированию, которое подразумевало самое жесткое толкование уступок, которые он сделал предыдущей осенью. Он утверждал, что отдельные египетско-израильские переговоры вполне допустимы, но только в том случае, если будут сопровождаться урегулированием «глобальных» проблем. И вновь, что бы ни обещали Советы, это не могло быть реализовано до тех пор, пока каждый пункт всеобщего соглашения, – что Израиль никогда бы не подписал без самого мощного американского нажима, – не будет претворен в жизнь. Громыко продолжал выхолащивать суть вопроса о ранее предложенном выводе советского военного персонала. Во-первых, он не мог быть осуществлен до достижения всеобъемлющего урегулирования (другими словами, после процесса, который, по нашим оценкам, неизбежно был бы таким продолжительным, что соглашение почти теряло смысл). Но даже в таком случае советские войска оставались бы в арабских странах в соотношении к американскому персоналу в Иране. В зависимости от того, как оно рассчитывалось, никакого вывода вообще не могло бы быть.
Громыко затем любезно предложил способ преодоления наших внутренних преград. Он предложил, чтобы мы провели переговоры по соглашению о разъединении вдоль Суэцкого канала, как только он и я одновременно заключим секретную договоренность о взаимопонимании относительно условий всеобъемлющего урегулирования, которая будет обнародована и реализована сразу же после наших президентских выборов 1972 года. Даже при своей легендарной уверенности в самом себе и верности секретности я не считал, что такое может каким-то образом сработать. Это предложение было отвергнуто.
Проклятьем советской дипломатии является ее настойчивый поиск максимальных преимуществ. Подчас постоянное давление разъедает сопротивление; но зачастую оно отдает рикошетом тем, что устраняет любые стимулы к серьезному диалогу. В разгар вьетнамского наступления, подпитанного советским оружием, оказавшись перед лицом уже ставших крупными расколов в стране и в преддверии выборов, ни один президент не смог бы подпасть под искушение принять предложение, которое обрушило бы на нас все тяготы, связанные с навязыванием урегулирования силой союзнику в ответ на какие-то призрачные выгоды. И все это основывалось на ложной оценке нашей стратегии и наших возможностей. Советские руководители действовали так, как будто их присутствие в арабском мире было постоянным, чтобы можно было им манипулировать по воле Кремля. Раньше, 17 марта, я обращал внимание Добрынина на то, что их позиция не была такой блестящей, как он привык описывать ее; нынешняя политика Кремля гарантировала его марионеткам только тупик или фактически поражение в войне. Добрынин ответил, что Москва тоже имела вариант значительного увеличения своего военного присутствия в Египте. Я отнесся к этому скептически: во-первых, я был убежден в том, что Москва не пойдет на то, чтобы бросить свои войска в такую обстановку, которая легко может расшириться до прямой конфронтации с Соединенными Штатами; во-вторых, и, главным образом, потому, что я начал чувствовать, что наша стратегия начинала работать, по крайней мере, в связи с Египтом.
Садат посетил Москву в феврале 1972 года. Дела между Египтом и Советским Союзом шли не так гладко. 8 апреля я был достаточно уверен, чтобы сообщить Никсону о том, что сейчас советско-египетские отношения явно более сдержанные, чем во времена Насера. Как мы поняли, Садат попросил передовые вооружения, а также советскую дипломатическую и военную поддержку в масштабе, напоминавшем объемы, предоставленные Индии во время конфликта с Пакистаном, включая помощь, которая давала бы Египту возможность производить собственное оружие. Его заверили в поставках вооружений, но не дали карт-бланш относительно дипломатической и военной поддержки. Египет оказывал давление на Москву, но Москва явно учла, – как мы надеялись, – что, коль скоро мы дошли до предела терпения из-за Пакистана, то вызов, брошенный выживанию Израиля, привел бы к неконтролируемым рискам. И Кремль ничего не приобрел бы от создания в Египте оружейной промышленности, которая значительно уменьшила бы зависимость Каира от советских поставок. Я сказал Никсону, что у меня сложилось впечатление, что Советы дистанцируются от Садата, опасаясь рисков оказания всесторонней помощи и ожидая моих переговоров с Добрыниным. Как обычно, они хотели все: египетское подчинение, минимальный риск и полная арабская программа. Но дипломатия редко работает таким образом: те, кто хотят ухватить все, кто забывает о том, что политика есть искусство возможного, в итоге могут потерять все.
А материально более осязаемой причиной моей уверенности было то, что в первую неделю апреля 1972 года Египет дал старт работе секретного канала связи с Белым домом.
5 апреля высокопоставленный египетский офицер сказал американскому официальному лицу в Каире, что Египет недоволен существующими дипломатическими каналами с Соединенными Штатами. По мнению правительства, было необходимо, чтобы мы общались на уровне президентов, минуя оба наших министерства иностранных дел. Египтяне предложили, чтобы либо Хелмс, либо я посетили Каир; в свою очередь Хафиз Исмаил, мой коллега на посту советника президента Садата по национальной безопасности, мог бы прибыть в Вашингтон. Не могу сказать, что я был шокирован или оскорблен этим предложением, когда обе стороны минуют министров иностранных дел. На самом деле я рассматривал это как предпосылку успеха. Когда сообщение о новом египетском заходе достигло меня 8 апреля, я тот же час написал на нем записку Алю Хэйгу, моему заместителю: «Аль, как насчет приезда Исмаила в Вашингтон?»
И все же, будучи занятыми с вьетнамским наступлением, а затем моей предстоящей поездкой в Москву, мы не ответили сразу же. Мы хотели посмотреть, что Москва предложит по секретному каналу. Мы также услышали, что Садат посетит Москву вновь в конце апреля, и не предполагали дать египетской стороне ответ, который мог бы достичь ушей Советов. Но главное, отсутствие спешки соответствовало нашей стратегии создания в Египте максимального беспокойства по поводу сохраняющегося статус-кво. То есть мы в итоге отправили ответ не ранее 29 апреля, пока Садат находился в Москве, что ждем его по возвращении. Мы сказали, что на самом деле заинтересованы в секретной встрече на высоком уровне; с учетом этого представителя президента Садата будут приветствовать в Соединенных Штатах. Но никакой встречи не может быть ранее московской встречи на высшем уровне. Мы посчитали, что перспектива встречи после саммита послужит намного большим стимулом для сдержанности, чем разговор до него, который по природе первого контакта неизбежно будет безрезультатным. Две недели спустя египтяне ответили, что наше предложение изучается и что мы получим официальный ответ в июне после встречи в верхах. Это отлично укладывалось в рамки нашей стратегии.
Тем временем, появлялось все больше свидетельств того, что трения между Египтом и Советским Союзом нарастают. Визит Садата в Москву в апреле явно усилил его беспокойство по поводу того, что Советский Союз может удовлетвориться сохранением статус-кво. Даже воздушные перевозки передового советского снаряжения в апреле и мае не уменьшили это лежащее в глубине души беспокойство. 22 мая я направил Никсону мою оценку о том, что отношения между Садатом и Советами сейчас представляют собой скорее отношения между обеспокоенным клиентом и его покровителем, чем отношения равных партнеров, сохраняющих доверие друг к другу.
Позднее я пришел к выводу, что Садат – это один из немногих поистине выдающихся руководителей, с которыми я когда-либо встречался. Он обладал тем сочетанием прозорливости и мужества, присущим великим государственным деятелям. У него хватило смелости начать войну, в которой никто не предполагал, что он сможет выстоять, он был достаточно умеренным, чтобы сразу после этого двинуться к миру, и он был мудр, поменяв позиции, устоявшиеся за десятилетия. Но в 1972 году ничто из этого не бросалось в глаза. Садат высказал много невыполненных угроз. На переговорах под эгидой Ярринга он был более гибким, чем его предшественник, но явно еще не отказался от заблуждений Насера, полагая, что может настаивать на невыполнимых требованиях из-за поддержки советского оружия. У нас с ним не было регулярного диалога. Ни одному из наших эмиссаров не удавалось проникнуть за обворожительные манеры, чтобы выяснить, что Садат думал на самом деле. Вплоть до открытия секретного канала в апреле 1972 года большая часть наших серьезных дел осуществлялась через Москву. Моя реакция на этот заход, соответственно, носила по большей части тактический характер: продолжать доводить до сведения Садата бессмысленность его курса, при том, что он начнет диалог, который, как мы надеялись, изменит этот курс.
Таков был фон и для наших дискуссий во время московской встречи в верхах по Ближнему Востоку. Из-за занятости Вьетнамом и договором по ОСВ они прошли только в конце встречи, когда, как мы увидели в Главе IX, во время долгого ночного заседания Громыко и я выработали какие-то «общие рабочие принципы» полного урегулирования; их туманность неизбежно вела к дополнительному вопросу у Садата