Во второй половине дня 8 ноября я летел с Никсоном, Холдеманом и Эрлихманом в Ки-Бискейн. И снова меня поразило то, что триумф не принес облегчения этому страдальцу. Он беспокоился по поводу того, что его отрыв в голосах был чуть ниже, чем у Джонсона над Голдуотером. Более того, он был занят мыслями об устранении или перестановке большинства членов его кабинета, за исключением Джорджа Шульца, который недавно заменил Конналли на посту министра финансов. Было намечено, что Роджерс уйдет летом и будет заменен, ориентировочно, Кеннетом Рашем. Я был поражен тем, каким беспокойным был Никсон теперь, когда добился подавляющего одобрения на выборах, что входило в честолюбивые планы всей его жизни. Все выглядело так, будто к победе стремились лишь ради победы; как будто достигнув вершины, Никсон больше не имел никаких целей в жизни.
Как только мы прибыли в Ки-Бискейн, Никсон удалился на свой участок. Оттуда он отправился в Кэмп-Дэвид с Холдеманом и Эрлихманом для формирования его новой администрации. Я видел его только дважды за последующие девять дней, включая заседание 17 ноября, когда встретился с ним накоротке перед отъездом в Париж. Он был очень замкнутым. Мы периодически говорили по телефону. Для других он был полностью недоступен. Руководитель, который только что завоевал 61 процент голосов народа, отрезал себя от собственного народа. В тот момент, когда, выйдя в люди, он мог бы вписать свое имя в сердца Америки, как уже оставил отметину в ее умах, он удалился в уединении даже более глубоком и более труднодоступном, чем в годы борьбы. Изоляция стала почти духовной потребностью этого ушедшего в себя, одинокого и измученного человека, который отстаивал свое одиночество и создал так много собственных мучений. Трудно было избежать впечатления, что Никсон, хорошо переживавший кризисы, также и создавал их.
Со времени секретной поездки в Китай мои собственные отношения с ним стали намного сложнее. До того времени я был по существу безымянным помощником в Белом доме. Имело место некоторое недовольство в отношении независимого положения моих сотрудников, какое-то подозрение в связи с тем, что главным критерием их отбора не было жесткое подчинение. Но это все уравновешивалось осознанием того, что их мастерство давало возможность проводить внешнюю политику из Белого дома. Межведомственный механизм давал Никсону контроль в деле принятия решений, избавляя его от необходимости отдавать приказы напрямую. А мои справочные материалы создавали картину, на которой президент представал в виде хозяина событий, что льстило Никсону с его концепцией о себе любимом и соответствовало в основном реальному положению дел. Его, может быть, и беспокоила моя дружба с теми, кого он называл «джорджтаунской толпой»; его помощники были не в восторге, и не без причин, по поводу того, что некоторые журналисты уделяли больше внимания более привлекательным аспектам внешней политики, при этом обвиняя Никсона в непопулярных действиях. Но к этому относились как к необходимой цене за важные услуги.
После секретной поездки в Китай я стал больше быть на виду, и это по живому ударило Белый дом: связь с общественностью, или пиар. Конечно, любой президент тщательно лелеет собственный имидж; излишняя зацикленность на этом в итоге завела Никсона туда, где он оказался. Ни один глава исполнительной власти не станет по-доброму относиться к своему назначенцу, которого СМИ определили источником всех конструктивных действий. В случае с Никсоном все было осложнено его убежденностью в том, что он столкнулся с извечным заговором старых элит, настроенных против него, и что все внимание СМИ создавалось исключительно средствами пиара, в котором, по необъяснимой причине, его сотрудники были очень неповоротливыми. Отсюда, Никсон стал все больше верить в то, что я без пользы торгуюсь с его врагами в «джорджтаунском наборе», и одновременно использовал мои навыки общения с общественностью, чтобы подправить мой имидж, а не свой собственный. В чем-то он был прав, хотя дела не были в такой степени под моим контролем, как он полагал. В любом случае проблема была не разрешима на тот момент. Поскольку у Никсона не было доверия к Государственному департаменту как к учреждению, он чувствовал себя обязанным доверить проведение переговоров мне. Но начиная с индийско-пакистанского кризиса в 1971 году, пиаровский механизм Белого дома пользовался любой возможностью, чтобы поставить меня на место. А Никсон сам становился все более и более раздражительным. Его телеграммы в мой адрес казались порой написанными больше для истории размежевания, чем для передачи директив, даже в то время (или, возможно, именно поэтому), когда он давал мне все больше полномочий.
На последней стадии вьетнамских переговоров Никсон и я никогда не расходились во мнениях по существу нашей переговорной позиции. Согласно версиям, утечки по которым делались пиаровской стороной Белого дома, утверждалось, что юридическое образование Никсона помогало ему вылавливать «блохи» в проектах документов, но это не подтверждалось никакими документами или какими-то иными свидетельствами. (Никсон мог знать, а мог и не знать об отдельных утечках; но материалы никогда бы не появились в печати без понимания, что они благоприятно были бы встречены президентом.) Единственное наше отличие, если таковое вообще было, состояло в его желании избежать разборок до дня выборов и моей убежденности в том, что, как бы это ни было желательно, Ханой не даст нам такой возможности. В приватном порядке можно сказать, что его мнение о южновьетнамском президенте не было более благоприятным по отношению к нему, чем мое. Никсон был полон решимости победить, но уже после дня выборов. Публичная известность, которую я получил, побудила его искать способы показать, что он здесь главный, даже, как обычно, одобряя стратегию, которую я выработал. Элементы скрытой, латентной, напряженности можно было обнаружить из довольно туманных подсказок. Они никогда не афишировались во время наших личных контактов, которые были безупречно вежливыми и в ходе которых не проявлялось никаких разногласий. (Разумеется, я видел поведение Никсона в отношении многих других людей, чтобы понять, что это не является доказательством президентской благосклонности.) Но я начинал ощущать нарастающее соперничество, которое непременно рано или поздно должно было бы разрушить мою эффективность в качестве президентского помощника и которое усиливалось на эмоциональной волне заключительной стадии Вьетнамской войны.
Толчок таким тенденциям был придан моим интервью итальянской журналистке Ориане Фаллачи. Оно было, без сомнения, самым катастрофичным разговором, какой я когда-либо имел в своей жизни с представителем прессы. Я встречался с ней накоротке 2 и 4 ноября в своем кабинете, меня постоянно перебивали лихорадочные сообщения о необходимости возобновить переговоры в очередной раз. Я делал это больше из тщеславия. Она брала интервью у ведущих личностей со всего мира. Слава была довольно новой вещью для меня, и я был польщен той компанией в ее журналистском пантеоне, в которой я оказался. Я не позаботился прочесть то, что она написала; мне было совершенно незнакомо то, как она потрошила другие жертвы. Ее статья появилась в итальянском журнале в конце ноября.
Мне пришлось дорого заплатить за свою наивность. Без сомнения, цитаты, приписываемые мне, заявления сомнительного вкуса, собранные вместе в том, что она представила как беседу, были самыми своекорыстными высказываниями за всю мою карьеру госслужащего. Следовало отметить, что я сделал некоторые очень лестные высказывания о Никсоне. Согласно опубликованному тексту, я похвалил его за его смелость при выборе главного советника, которого он не знал и послал его в Пекин; я высоко оценил опыт Никсона во внешнеполитических делах и его мощь; «то, что я проделал, стало возможно благодаря тому, что он дал мне такую возможность». Но даже этого было слишком много для Никсона, а свело его с ума цитирование Фаллачи, вложенное в мои уста: «Американцы, как ковбой… который скачет поодиночке в город, деревню, с одной лошадью и больше ни с чем. …Этот удивительный романтичный персонаж очень мне подходит, потому что быть в одиночестве всегда было характерно для моего стиля поведения или, если хотите, моей техники труда». Я убежден в том, что стал предметом некоего умелого редактирования; а синьорита Фаллачи постоянно отказывалась делать аудиозаписи, доступные для других журналистов. И, тем не менее, у нее явно было что-то на уме. В то время как Никсон был озабочен недовольством со стороны правых и своим врожденным предчувствием катастрофы, меня занесло от облегчения и радости, которые заполонили всю страну среди огромного большинства стремящихся поверить в то, что скорейшее и почетное окончание войны было действительно неизбежно. Каковы бы ни были всякие пустяки в передовицах, пресс-конференция со словами «мир близок» произвела электризующий эффект. Выйдя в число проведших самые успешные переговоры за год по широкому кругу вопросов с разными странами, я пережил момент небывалой гордости, не разбавленной чувством скромной покорности. Фаллачи уловила это настроение, даже если она позволяла себе вольности с моим произношением (что я не могу доказать). Она написала материал в римском стиле; она искала психологическую, а не фактическую истину[140].
Подразумеваемая претензия на то, что моя роль была главной, стала бы причиной оскорбления для любого президента. А для Никсона это было особенно болезненно, так как он был убежден, и не без оснований, в том, что его противники непропорционально высоко оценили меня для того, чтобы принизить его. Немедленных последствий не было. Интервью появилось в Америке как раз тогда, когда я уезжал на свою встречу 20 ноября с Ле Дык Тхо; Никсон не мог продемонстрировать напрямую свое неудовольствие. Он не увидел меня 18 ноября, за день до моего отлета, хотя и был в Белом доме, мы только накоротке поговорили по телефону. Проницательный политический комментатор из журнала «Нью Репаблик» Джон Осборн уловил сигналы тревоги всего лишь из своих острых текстуальных толкований