Годы в огне — страница 11 из 102

Из книг и устных рассказов возникал перед Тухачевским уралец, особый тип человека, над лепкой которого немало потрудились история и природа могучего края. В жилах жителей этих гор и степей смешалась кровь курян и сибиряков, Волхова и Днепра, манси, мещеряков, пахарей Поволжья и Белой. И казалось, от каждого предка отложилась в уральце булатная крепость, и доброта силы, и хитрость нужды, и солоноватая резкая речь бедности без надежд.

Почти ощутимо, как на макетах тактических игр, видел командарм тысячи верст края — зазубренные горные гребни, по склонам которых текут в долины медлительные безмолвные курумы. И высились, вызванные воображением, останцы, заколдованные в молитве[10]. И в толще бездонных озер важно и ненатужно жировали саженные щуки.

На смену этим видениям приходили новые — гул кричных молотов, и первые российские пушки, и свист булата, рассекающего грузный прусский тесак.

Михаил Николаевич снова и снова вглядывался в карты огромной горной страны, на юге которой в ближайшие дни и недели разыграется решающая драма боев. От могучей Юрмы, будто притягивающей к себе мрак грозовых туч, до степей уральского юга, где соль и ковыль, раскинулся грядущий театр красных сражений.

Самое пристальное внимание командарма привлекла Юрюзань. Одна из самых древних и самых быстрых рек России, она стремительно скатывается с гор в Уфу, вместе с ней впадает в Белую и Каму и наконец становится Волгой, чтобы державно нести свои воды в Каспий.

В течение многих тысячелетий Юрюзань углубляла русло и превратила его в глубочайший каньон. В бешеном беге проносится она мимо известняков, слепяще белых на сильном горном солнце.

Один из местных охотников рассказывал командарму: мчишься на лодке-плоскодонке по Юрюзани и вдруг с ужасом видишь — суденышко летит прямо на скалу, кажется, нет спасения, через секунду тебя расшибет о камень — и помолиться не успеешь.

Но Юрюзань, пенясь и подвывая, резко кидается в сторону, чтобы через четверть часа вновь захолодить тебя страхом перед новой скалой. А то еще, гляди, не напорись на заторы из бревен или на звонкую угрозу перекатов.

Михаил Николаевич прочно запомнил, что в засушливые годы река так мелеет, что обнажается галька дна и птицы разгуливают по ней близ берега.

Наконец, когда из книг и карт, бесед с аборигенами, из всего этого, освещенного собственным воображением, сложился почти реальный, почти физически ощутимый облик и характер края, командарм-5 еще раз перешел к чисто военным задачам своих дивизий.

Уже поминалось, что Михаил Николаевич вполне отчетливо представлял себе основы Уральской операции. В этом смелом, рискованном и нелегком плане Юрюзани отводилось место ключа, которым надлежало открыть неприступные горные высоты.

Мать и сестры командарма, навещавшие его в эти дни в Уфе, отмечали крайнюю рассеянность Михаила Николаевича и понимали: он поглощен идеей прорыва. Она отнимает у него все время, все силы, все внимание, не оставляя ничего на дела, не связанные с войной.

И тем сильнее удивился адъютант, когда в один из субботних дней командарм попросил принести самые подробные схемы и описания города, какие удастся добыть в штабе и библиотеках. Получив необходимое, Тухачевский сообщил молодому человеку, что собирается все воскресенье посвятить прогулкам по Уфе. Отправится один, а Круминьш свободен до понедельника.

Вероятно, полагая, что он ослышался, порученец спросил:

— Машину не вызывать? Вы пойдете пешком?

— Конечно. Да и много ль увидишь из автомобиля, который скачет с дьявольской прытью по ухабам войны? Нет, мне хочется, Альберт, наконец, побродить, постоять, подумать, обменяться словом со старожилом, а выпадет удача — послушать песни окраинных улиц.

Покосился на адъютанта, добавил, улыбаясь:

— Мы слишком много сидим в штабах, Альберт. Я понимаю: нужда. Но вот удача — и можно побродить.

Итак, он читал и размышлял всю ночь, а как только в окна ударило солнце, — вышел из дома. Проверяя на ходу, взяты ли карандаши, блокнот и карта, он спустился к воде и зашагал берегом Белой, вдоль которого на многие версты вытянулся губернский город.

Командарм прошелся по Казанской и Соборной улицам, рассеянно оглядел громаду кафедрального собора, даже заглянул под его гулкие и безлюдные своды.

Все остальное время потратил на осмотр Троицкой церкви, построенной бог знает когда, вероятно, вместе с крепостью. Ее развалины — все, что осталось от Уфимского кремля, — покоились в юго-восточном углу города, там, где речка Сутолока покорно впадает в Белую.

Здесь, в одной из башенок церкви, томились встарь главные сподвижники Пугачева — Салават Юлаев и фельдмаршал Чика. Кандалы и раны плена не сломили их воли, и полководцы мужицкого царя гордо несли мятежные головы перед лицом врага.

Уже покидая развалины Троицкой церкви, Михаил Николаевич почти явственно ощутил шаги пугачевского фельдмаршала, уходившего отсюда на лобное место Уфы. Где-то близ депо слабо свистнул маневровый паровозик, и Тухачевскому показалось, что это звук тяжелого топора, просвистевшего над непокорной головой яицкого казака Чики.

* * *

Павлуновский оторвался от документов и вопросительно взглянул на вошедшую в кабинет Машу Черняк.

— К вам юноша, — сказала секретарь отдела. — Он в приемной.

— Что? — не понял чекист. — Какой юноша? Как он попал к нам без пропуска?

— Пропуск ему заказала я, Иван Петрович. У него для этого есть основания.

— Ах, вот как… тогда, конечно… пожалуйста, просите… — обдумывая донесение, лежащее перед ним, кивнул чекист и неохотно убрал бумаги в стол.

Заместитель начальника Особого отдела ВЧК Павлуновский приехал в Уфу тотчас после того, как ее взяла дивизия Чапаева. Иван Петрович хорошо знал Восточный театр войны, и его тут знали и помнили: еще в августе прошлого, восемнадцатого, года он возглавил в 5-й армии борьбу с контрреволюцией, а затем, с января нынешнего года, председательствовал в Уфимской ЧК.

Теперь, в июне, Павлуновский поспешил на знакомый фронт, чтобы помочь местным органам безопасности, и занялся делами начальника армейского особого отдела, уехавшего в длительную рискованную поездку.

Черняк, выслушав распоряжение, вышла, мягко прикрыв за собой дверь. Но створки тотчас распахнулись снова, и в комнату вошел подросток, может быть, мальчик пятнадцати-шестнадцати лет. Он был в галифе и гимнастерке, перехваченной солдатским ремнем. Рубаха понизу порвалась и была скреплена французской булавкой.

Вошедший сухо сказал: «Здравствуйте», — приблизился к столу и достал из кармана складной перочинный нож.

Павлуновский усмехнулся, спросил:

— Надеюсь, вы не собираетесь меня убивать? Или я заблуждаюсь?

— Не заблуждаетесь, — без всяких признаков улыбки отозвался странный посетитель. — Подождите…

Он отвернулся от Павлуновского, и хозяин кабинета услышал треск вспарываемой материи. Через минуту юноша опустил подол гимнастерки, затянул ремень и, повернувшись, подал бумажку, сложенную вчетверо.

Текст был отпечатан на бланке ВЧК и подписан Дзержинским.

В записке говорилось:

«Товарищ Павлуновский!

Податель сего вполне наш человек.

Отец и мать А. Лозы, ссыльные революционеры, убиты в Сибири в дни мятежа.

Полагаю, у вас прибавится надежный сотрудник».

Павлуновский еще раз прочитал бумагу, отложил ее в сторону, кивнул на стул.

— Садитесь, товарищ.

Чекист окинул взглядом тонкую фигуру посетителя, его холодное, даже суровое лицо, и отметил про себя сдержанность и немногословие молодого человека. Затем закурил и предложил папиросу Лозе.

Тот отрицательно покачал головой и внезапно покраснел, точно его уличили во лжи. Он несколько раз обдернул гимнастерку, стараясь натянуть ее на колени, и сконфузился совсем.

Павлуновский курил, молчал и пристально разглядывал нежное лицо мальчишки, его синие недобрые глаза и внезапно весело сморщился.

Эта перемена не ускользнула от внимания подростка, и он сухо поинтересовался:

— Я сказал что-нибудь невпопад, Иван Петрович?

— Как вас зовут? — не отвечая на вопрос, спросил Павлуновский.

— Александр.

— Неправда.

Мальчишка вспыхнул, резко поднялся со стула и, разжав кулак, протянул на ладони бумажку.

— Что это?

— Пропуск. Подпишите. Уйду. Я не для того здесь, чтобы слушать обиды.

Павлуновский взял свой стул, придвинул его к Лозе, сел, попросил:

— Сядьте. Не горячитесь. И ответьте на вопросы.

Лоза продолжал стоять.

— Ну, хорошо, можете отвечать стоя. Что бы вы подумали о парне, который отворачивается от мужика, задирая гимнастерку? О парне, натягивающем на колени рубаху так, как женщины натягивают юбку? И, наконец, о парне, у которого в ушах можно заметить следы от сережек?

Чекист добродушно взглянул на посетителя и, кажется, пожалел о своих словах. Лицо молодого человека побелело, тонкие губы растерянно вспухли, и слезы затуманили синюю глубину глаз.

Но никакого плача не последовало, и голос, против всякого ожидания, был скорее усталый, чем взволнованный.

— Вы правы. Я скверно подготовилась к делу.

Чекист улыбнулся.

— И долго готовилась?

— Треть года. Меня измучили глаголы.

— Глаголы?

— Я училась говорить о себе «шел» вместо «шла», и «ехал» вместо «ехала». Это черт знает что!

Павлуновский полюбопытствовал:

— А зачем камуфляж?

— Разве следует объяснять? Война — дело мужчин, так они полагают. Меня никто никуда не взял бы.

— Да… да… конечно… я не подумал… — поспешил согласиться чекист, чтоб не огорчать девушку. — Однако расскажите о себе. Вы — сибирячка. Как очутились в Москве и попали к Феликсу Эдмундовичу?

— Это короткая история. Я приехала в столицу в середине прошлого года. Поступать в университет. Привезла письмо папы Дзержинскому. Они вместе отбывали ссылку.

В Москве живет моя тетка по отцу, и там я готовилась к экзаменам. Однако через месяц меня нашел сотрудник ВЧК и отвез на Лубянку.