Годы в огне — страница 3 из 102

А утром была все та же нищета, и рев мелкоты, и никакой надежды, что жизнь хоть когда-нибудь, хоть на чуть-чуть улучшится.

Тогда Степан собрал остатки семьи и объявил: уходит в Уфу искать Климентия, чтоб заработать на еду голодной родне. Дети подняли отчаянный рев, цеплялись за Степку, однако он решил уходить твердо, и все знали, что так будет.

В жаркий летний полдень того же, 1895 года из Казанцева на юг отправился рослый не по годам, двенадцатилетний мальчик. Плохо одетый, босой, он не имел ни хлеба, ни самых малых денег.

Все его братья и сестры стояли, взявшись за руки, возле южной околицы Казанцева, и глазами, полными слез, глядели, как шагает к Бирску их брательник Степа: помоги ему, господи, в Уфе!

Отойдя с полверсты, Вострецов не выдержал, обернулся, увидел жалкую картину прощания, и глаза его тоже стали мокрыми.

Он многого не знал, этот сельский нищий мальчишка. Не знал дорогу в губернский город, где в Уфе искать брата и как жить, если не найдет. Он шел, как научили, чтоб утром солнце било в спину, и думал: там, на западе, его ждет все же что-нибудь получше.

Целую неделю он добирался до Уфы, то есть сто двадцать верст, как полагали земляки. Можно бы дойти быстрее, да ведь и то возьмите в расчет: в пути, для пропитания, ходил по окошкам, не всякий и покормит, и ночевал худо, где тьма застигала, — под крышей, а то и в чистом поле.

Войдя в неведомую, полную криков, вагонного лязга, базарной суеты Уфу, Вострецов сразу потащился в гору, в самый центр, где, ему казалось, должен помахивать кувалдой Климентий.

Но кузнеца нигде не было, и Степа, глотая слезы, просил милостыню, а еще — работу. Подаяние, случалось, кидали в шапку, а работы никакой не сулили, — сами перебиваемся с хлеба на квас, сынок!

Он искал брата долго и настойчиво, и уже было зябко спать под лодками, на берегу Белой, хотя мальчишек и набиралось там множество.

Однажды, ближе к осени, он вылез из-под суденышка, где ночевал, и пошел попить воду из горстей. Возле берега стояла, наполняя ведра, его, Степки Вострецова, невестка, то есть жена Климентия. Мальчик не поверил в удачу, обошел Дарью кругом и лишь тогда, когда женщина, всплеснув руками, кинулась к нему, упал на грудь родственницы.

Клим, обнаружив рядом с женой, вошедшей в горницу, брательника, невесело поглядел на него, молча повздыхал, налил в миску маленько борща, отрезал ломоть хлеба, сказал:

— Не гневись, братуха, но кормить тебя нечем. Своя детвора не досыта ест.

В тот же вечер Клим велел Дарье постирать порты и рубаху Степки, погладить их, а утром братья отправились в железнодорожные мастерские, где кузнечил Климентий. Степана весь день гонял у наковальни мастер и так и сяк пытал, на что гож, а к вечеру, когда и сам умахался, сказал: «Ладно, стой у горна подручным».

Три с половиной года сгорели в Уфе у огня. Из каждого жалования отсылал Степан все, что мог, в Казанцево — малым несчастным Вострецовым, которые при всем том помирали вперегонки.

Всякая смена у горна длилась более половины суток, но счастлива тем молодость, что может одолеть эту каторгу, какая не под силу старикам.

Судьба послала Степану в соседи учителя словесности Владимира Ивановича Касаткина, и тот, расспросив мальчика, о чем его мечта, позвал кузнечонка к себе в дом.

По ночам, при свете луны, подручный читал книги, взятые из немалой библиотеки учителя, — и бил океан в днище живого бочонка, и летел Пугачев впереди конной лавы, и поражала очи красотой царевна-лягушка.

А еще, впервые от Касаткина, услышал юноша, что есть люди-вампиры, сосущие чужую кровь, и без борьбы беду не избыть, — так уж устроен мир.

Однажды кто-то внушил Климу, что в Челябе платят получше, а харч подешевле, и старший брат предложил:

— А давай-ка мы с тобой, Степан Сергеевич, махнем через хребет!

К той поре, надо сказать, совсем иные отношения сложились меж брательниками, ибо младший уже отрабатывал свой хлеб сполна, а также кормил Казанцево, как уж получалось.

В Челябинске — увы! — постоянной работы не сыскали, и пришлось прибиваться временно в железнодорожные мастерские. И дни, недели, месяцы проходили в копоти, в железном лязге и жаре, обжигающем лица.

Домой, в Сибирскую слободу (там ютились в землянке), шли мимо нарядного вокзала, гремящей грузовой станции, где дергались и катились жесткие грязные вагоны.

Степа наизусть выучил все привокзальные закоулки, здесь, коли выпадал отдых, можно было поиграть в бабки либо в лапту, поглядеть на парней, важно ходивших под руку с барышнями.

Однако тяжкая дымная работа сжигала весь день и запас сил, без которых не очень-то охота лузгать семечки или даже идти в кинематограф.

— Клим, — спрашивал Степан, — и долго мы здесь маяться станем?

— Не, — усмехался старший. — Еще месяц.

— А там что?

— А там привыкнем.

Степан не принимал шутку, говорил хмуровато:

— Тут, бают, места богатимые. Давай золотишко покопаем, а то помотаемся по заводам, авось, что и отыщется нам в долю.

Брат молчал.

— Давай, Климентий. Больно сыро-то в землице жить, детей загубишь.

В конце концов Степка уговорил брата, и они отправились в Сим, где, по слухам, жилось почти сносно. Но вышло, что хрен редьки не слаще, жилья дешевого и в Симе нет, нужда погнала в Катав.

Из Усть-Катава Степан уехал уже один, без Клима, ибо вышла ссора с полицией, даже не ссора — ненависть.

Получилось вот как. Работный народ, возбужденный штрафами и грубостью мастеров, устроил митинг, и братья тоже явились на сбор: куда все, туда и они.

Ораторы еще молчали, когда подошел к младшему Вострецову известный в вагоностроительном заводе социал-демократ Степан Кузьмич Гулин и сказал:

— Голос у тебя, тезка, чисто иерихонская труба, а вот говорить робеешь.

— Это как понимать? — покосился на него Степка. — На что намек?

— Не намек. Вместо языка — дырка.

Вострецов усмехнулся, высунул язык, подержал маленько наружу. Стоявший рядом партиец Гнусарев посмотрел на здоровенного восемнадцатилетнего парня, и на губах подпольщика тоже промелькнула усмешка.

— А коли есть, пошто молчишь?

— А чо говорить?

— Как что? Или сладка у тебя жизня, паря?

Степан отрицательно покачал головой.

— Меда нету. Верно.

— О том и скажи.

— Это можно, — понял его кузнец.

Меньшак покосился на мрачное лицо брата и зашагал к большим штабелям железных балок, что были трибуной митинга.

Взгромоздившись на возвышение и увидев множество людей, он было растерялся, но тут же овладел собой и стал говорить вполне складно, как потом определил братуха.

Речь свою завершил жесткими, не для барышень, словами:

— Это пошто так мир устроен: роблю много, ем не досыта, сплю, как петух? Не знаете? А потому — кровососы кругом, мать их!..

Голос и впрямь гремел библейской трубой, но стены Иерихона, как в притче, не падали.

Степан спрыгнул вниз и подошел к брату. Климентий совсем потемнел лицом, хотел что-то сказать, но тут к кузнецам подскочил жандарм Кондрат Широнов и крикнул с кривой усмешкой:

— Запоешь ты — и скоро — по-иному, вахлак!

— Это как же?

— А так… Свиным голосом запоешь.

— Ну, не все бьет, чо гремит, — возразил Степка, бесстрашно глядя в глаза Широнову.

— Зелен еще. Не знаешь, чать, что крапива жжет?

— Не знаю. А ты небось досконально изучил, господин жандарм.

— Толкуй еще, медный лоб!

— Степка, замолчь! — схватил его за ворот Клим. — Не лайся с их благородием!

У Степана закровились глаза, а на жестком лице вспухли желваки. Он сбросил руку брата с плеча, усмехнулся.

— Он такой же благородный, как кабан огородный. Чо привязался?

И вновь повторил свою мысль:

— Из него такой господин, как из песьего хвоста сито!

Жандарм смотрел на младшего Вострецова с огромной злобой и молчал.

— Я те припасу потешку… — наконец прошипел Широнов, отходя от Вострецовых.

Вечером Климентий укорил Степана:

— Дурак ты, братуха. Не можешь укусить — не лай.

— Ничо, еще укушу, даст бог.

Клим уныло вздохнул.

— Не станет те отныне житья, брательник… Вот чо…

— Поглядим.

— И глядеть нечего. Уезжай — и как можно скорее.

— Везде один черт. Сам знаешь.

— Это так. Но тут у тя собственный держиморда. Он те пути не даст.

Клим, разумеется, был прав, — низкорослый, тщедушный Широнов с изломанной кем-то рукой (ему накрывали «темную» и били без пощады) ненавидел, кажется, весь мир. Такие люди до конца дней своих не прощают обид. Не дай бог этой сволочи власть!

— Ну, чо ж, — тряхнул в конце разговора головой Степан. — Уеду. Осяду где — извещу.

На следующий день меньшак отбыл в попутной теплушке — сначала на Кропачево и Сим, затем, через Миньяр и Ашу, в отменно знакомую горбатую Уфу.

В губернском городе все улаживалось с работой, слава богу, без проволочек, а бесплатного угла никто не посулил. Платить же за частную комнатку кузнец не мог, ибо что же тогда посылать в Казанцево голодной мелкоте, хоть ее и осталось всего ничего?

И снова покатил Степан в теплушке, только уже в обратном направлении, на восток.

Челябинск встретил хмуро. Грязный низкорослый городок называли теперь, после строительства чугунки, почетно — «ворота Сибири», однако легче хлеб добывать от того не стало.

Вскоре в уезд, по письму Степана, прибыл Климентий, и брательники грустно молчали, забравшись на Остров, в пивную господина Бекожина.

— А чо, коли поехать те, братуха, в Омск? — прервал молчание старший. — Все ж таки Сибирь лучше нас живет, полагаю.

Степан поначалу отрицательно покачал головой.

— Чо это я потащусь к чертям на кулички! Всякая трава на своем корне растет.

Потом вяло махнул рукой.

— Все одно, Омск — так Омск. На кусок зароблю.

Он отправился на восход через неделю. Впервые на веку приобрел билет в общий вагон, вполне ощутив все великолепие езды за плату.