Годы в огне — страница 55 из 102

— Идите отдыхайте, голубчик. Нынче был важный день.

Лебединский подождал, когда Вере Львовне открыли после звонка парадную дверь, и потянул шнур калитки.

Флигель, где его терпеливо ожидал старик, на этот раз был чисто вымыт; на столе стояли графин с водкой, соления, немалый чугун с жарким.

Как только Дионисий вошел в комнату, Филипп Егорович поднялся со стула, пошел, прихрамывая, навстречу, склонил кудлатую голову.

— С праздником вас — и прошу к столу, господин Лебединский.

Дионисий весело кивнул головой, сказал, что тотчас это сделает, вот только сполоснет руки и сменит верхнюю одежду.

Сел за стол, заметил старику:

— Не господин я, дядя Филипп. Рожден в скудной мазанке на Украине. Рогатой скотины: вила та грабли.

Усмехнулся.

— Деревенька моя, и та — Кривое Озеро.

Кожемякин покосился на молодого человека, беззвучно пожевал губами, но ничего не ответил.

Наполняя тарелки, Дионисий спросил:

— Какой же праздник имеете в виду, Филипп Егорович?

— Книжки теперь читать можно. Не торжество ли?

Глядя, как деликатно, однако же с удовольствием ест старик, библиотекарь полюбопытствовал:

— Откуда сие богатство?

— Антонина доставила. Вера Львовна, матушка, велела. Отведайте, господин Лебединский.

— Опять «господин». Не надо, Филипп Егорович.

— Прошу прощения. Ненароком. С младенческих лет усвоено.

Это ненавистное, особенно теперь, слово, которым Дионисий привык обозначать людей противного лагеря, внезапно повернуло все его мысли в непредвиденном направлении.

Лебединский пил водку, которую ему наливал в рюмку старик, ел, отвечал на вопросы — и не мог заглушать тревоги, боли сердца, даже страха, что ли, за свои имя и честь.

«Вот бражничаю, — говорил ему его голос, — ем каждый день, и совесть моя не терзает меня, прохвоста…» — «Гм-м… гм-м… «Прохвост» — слишком сильно, — отвечал второй его голос. — Что же я мог сделать в этих несчастных обстоятельствах?» — «Многое, — упрекал первый голос. — Ты должен искать и найти связи с порядочными людьми, с продотрядом, ушедшим в город, с рабочими «Столля» и железных дорог». — «Именно так и надеюсь поступить, но риск велик, и я выжидаю». — «Подобное говорят все трусы. Бой с врагом — всегда риск, это знают и дети». — «Бой — понимаю, но пустой риск ни к чему». — «Так ищи дело и не сотрясай воздух словами!»

Как-то раскрыв «Утро Сибири», Лебединский обнаружил между страницами печатный призыв Урало-Сибирского бюро Российской коммунистической партии. Дионисий, разумеется, понимал: листок вложили в газету не сотрудники желтой редакции, а совсем иные люди, вернее всего — типографский рабочий.

Партия звала:

«ВСТАВАЙ, ПОДЫМАЙСЯ, РАБОЧИЙ НАРОД!

Рабочие Урала, не лора ли проснуться? Уже семь месяцев вы находитесь во владычестве казацкой нагайки, капиталистического насилия и бесстыдного буржуазного обмана.

На своем опыте, на своих плечах вы испытали безудержный разгул контрреволюции, вы видите, что Советская Россия рабочих и крестьян живет и борется. Пядь за пядью отвоевывается свобода и власть для рабочих и крестьян. Рабочие и крестьяне истекают кровью в этой борьбе. Почему же вы молчите? Почему не помогаете нам?

Разве вы не видите, что белые хищники при своем поражении разоряют всю землю русскую, все железные дороги, все заводы и фабрики? Разве вы не видите, как они эвакуировали из Уфы все народное добро? Разве вы не видите, как разоряется и расхищается Урал? Все вывозится. И кому оно достанется? Японским, американским капиталистам и царским генералам.

Знайте, что мы победим, мы завоюем Урал, но если вы будете сидеть сложа руки, давая свободно расхищать Урал, не помогая нам с тылу, то они при эвакуации лишат вас надолго работы, лишат хлеба.

Проснитесь, товарищи, не бойтесь жертв!

Рабочие и крестьяне истекают кровью за ваше дело — за дело освобождения от эксплуататоров, от власти казацкой нагайки, от власти царского генерала Колчака.

Вперед, уральцы!

Сделайте нашу победу быстрой и легкой!

Да здравствует социалистическая революция!

Да здравствуют смелые, храбрые бойцы за освобождение рабочих и крестьян!

Да здравствует Советский Урал!

Урало-Сибирское бюро Российской коммунистической партии».

В первые минуты листовка показалась Дионисию огорчительной. Но потом, размышляя, он подумал, что призыв обращен не к тем, кто уже разрушает и подтачивает белую власть, а к каждому уральцу и, прежде всего, к тем из них, кто еще оглядывается и выжидает.

В ту же пору на калитке ворот оказалась листовка, переписанная от руки крупными печатными буквами. Красный Самарский добровольческий полк призывал уральцев:

«Если ты молод, силен и здоров.

Если ты не трус и не можешь быть снова рабом… Если ты хочешь кончить скорее великую борьбу угнетенных с угнетателями и перейти к мирному труду…

Не медли… иди…

Исполни свой долг!»

И Лебединскому снова стало не по себе, и совестно до слез, и больно, что вот он поживает, как обыватель, сыт, спокоен, в тепле, а рядом — злоба, и льется кровь Урала, Сибири, приокеанских земель. И льется она и по его, Дионисия, вине, ибо это мудрость трусов глаголет: «Плетью обуха не перешибешь».

И понимая в глубине души, что казнится сверх меры, вчерашний продотрядовец все же снова и снова осыпал себя упреками.

Утром он пришел на службу с больной головой, старался скрыть это от Нила Евграфовича, норовил остаться в комнате один.

Однако старик ничего не заметил, — в библиотеке снова было пусто, и он сидел в кабинетике, «як у ваду́ апу́шчаны».

К вечеру, совсем внезапно, кучкой явились молодые люди. Они заполнили крупными, ширококостными телами, еле уловимым запахом масел и железной стружки всю комнату — ив ней сразу стало тесно, торжественно и тревожно.

Ошибиться было немыслимо — пришли рабочие паровозного депо или, может статься, металлисты плужного завода.

Они, действительно, оказались рабочими разных цехов «Столля». Заполнив на них формуляры, Лебединский пожелал посетителям приятно и полезно провести время, спросил, что бы они хотели почитать? Молодые люди ответили: пока периодику. Он тотчас принес им подшивки челябинских, оренбургских, екатеринбургских и уфимских газет.

Подшивки были еще не велики и не приведены в идеальный порядок. До мятежа чехов библиотека помещалась в Народном доме, который в городе звали «Челябинским Смольным». Однако, как только случился бунт, ее выкинули оттуда, и пришлось перебираться на Уфимскую, в малый и плохо приспособленный для книг дом. Впрочем, ей еще повезло: в Челябинске осталось всего девять библиотек — четверть того, что было до переворота.

Рабочие просматривали подшивки молча, иногда показывали друг другу то, что привлекало их внимание, и переглядывались.

Уходя, они просили записать на абонемент томики Чехова, Гегеля и Песталоцци, обещали явиться через неделю.

Проводив их оживленным взглядом, Нил Евграфович иронически ухмыльнулся.

— Что такое? — не понял Лебединский.

— Ничего, — объяснил директор, — Обеспеченные классы хотят Чарскую и Пинкертона. Пролетарии читают классику и философию. Хиба не так?

Рабочие были точны и явились через неделю. Дионисий смутился, обнаружив в их компании того самого человека, который когда-то на Южной площади презентовал ему, Дионисию, сверток с едой.

Но даже подойдя к столику Лебединского, посетитель, как видно, не узнал в прилично одетом библиотекаре голодного оборванца, что томился на скамейке.

Незнакомец предъявил билет студента Пермского университета Василия Ивановича Орловского.

Заполняя графы, Лебединский спросил:

— Желаете взять книгу?

— Да… если найдется необходимый экземпляр. Однако он едва ли сыщется на полках.

— Кто автор?

— Не означен. Это «Систематический указатель лучших книг и журнальных статей». Мне его посоветовал случайный местный житель. Говорят, книгу издал Челябинск.

Лебединский от неожиданности несколько секунд молчал, но тряхнул голевой и сказал негромко:

— Благоволите подождать, «Указатель» есть, и я принесу его.

Орловский, вероятно, никак не рассчитывал на подобный ответ. Он почти прикрыл глаза, что-то быстро соображая, потом тоже тряхнул шевелюрой и спокойно отозвался:

— Я подожду.

Лебединский вскоре вернулся, передал брошюру студенту. И все рабочие покинули библиотеку.

Орловский возвратил «Указатель» через два дня, сообщил, что сделал выписки, и они пригодятся. Он ни словом не обмолвился о том, что держал в руках запрещенный список.

Поставив книгу на полку и вернувшись к столу, Лебединский сказал, улыбаясь:

— Я не смог вам в свое время сказать «спасибо» и благодарю теперь.

— Что? — не понял Орловский. — Какое «спасибо»?

— За хлеб и сало. Там, на Южной площади.

Студент в упор посмотрел на библиотекаря и внезапно рассмеялся. Глаза его светились лукавством, даже удовольствием, но ответил он вполне серьезно:

— На вику́, як на довгий ниви, всього трапляеться: и кукиль, и пшениця…

— Братичок… — совсем повеселел Лебединский.

Они расстались, испытывая друг к другу явную симпатию, хотя оба были малословны и осторожны.

Лебединский уже закрывал ставни дома, готовясь уходить, когда читальню навестил человек в пиджаке с чужого плеча, как показалось Дионисию.

У него была перевязана щека, и он то и дело трогал повязку — возможно, тревожила зубная боль.

Вошедший сел за стол, рядом с входной дверью, и стал неспешно листать газеты.

Время от времени он поднимал голову, прислушивался и, щурясь, глядел на библиотекаря.

Минуло четверть часа, и Лебединский подошел к незнакомцу, предупредить, что читальня закроется.

Выслушав уведомление, странный посетитель поднялся со стула, сообщил совсем тихо:

— Не задержу… Здравствуй, Дионисий…

Лебединский пристально взглянул на человека и весело присвистнул: перед ним стоял электротехник киевского снарядного завода Василий Киселев. До войны они жили по соседству, на Подоле. Киселев, как знал Лебединский, комиссарил на гражданской войне, был свой человек, и эта встреча вдали от родных мест несказанно обрадовала Дионисия.