Годы в огне — страница 63 из 102

И все же главной надеждой Крепса был не отец, а сын. Житель Сибирской слободы Николай Образцов числился своим в рабочей среде, и даже влеклась за ним слава смелого, бесшабашного человека. Вокруг этого кряжистого бородатого мужика кучились левые эсеры и анархисты Скребков, Берестов и многие другие, звавшие своих к пуле и динамиту.

В контрразведке штабзапа знали: еще минувшей зимой большевики Челябинска стали прибегать к помощи этих людей, полагая, что их можно использовать для целей красного дела.

Колька, которому, понятно, ничто не грозило, проповедовал «мировой пожар» и, зажигаясь от собственных слов, упрекал подпольщиков в робости. По совету Крепса, провокатор хранил у себя дома оружие, патроны, запрещенную литературу, деньги.

И все же в малоподвижных серых глазах Образцова, даже, кажется, в больших оттопыренных ушах, гнездился страх. У предателя были две клички, и обе вызывали у него самого душевную тошноту. В документах охранки он проходил, как «Азеф»[49], а в подполье его звали «Маруся». Согласитесь, когда молодого бородатого парня зовут бабьим именем, это не свидетельствует ни о доверии, ни об уважении.

В начале марта Образцов, тогда маляр на «Столле», выполняя приказ охранки, попросился молотобойцем к кузнецу Леонтию Лепешкову.

Крепс знал, куда посылать провокатора. Леонтий Романович Лепешков (рабочие звали его «Лепешок») давно уже был на проследке у штабс-капитана. Как потом уточнил «Маруся», кузнец держал конспиративную квартиру, ведал складом оружия и взрывчатки, хранил прокламации, собирал деньги для семей арестованных. Это он, вместе с фармацевтом Софьей Кривой, готовил и провел нашумевшую забастовку седьмого ноября 1918 года.

Кузнец был могучий и добродушный человек, вокруг него всегда теснились люди и кипела дельная жизнь.

Образцов почувствовал тотчас — он произвел на Леонтия Романовича скверное впечатление. Покусывая длинные усы, Лепешок сказал, что плохо догадывается, пошто Николай меняет легкую кисть на тяжкий труд молотобойца. Эсер поспешил объяснить: заметил за собой «хвосты» и надо бы замести след; незачем шею в петлю совать.

Лепешок пожал плечами и заметил, что уйти со «Столля» в депо вовсе не значит забиться в щель.

Кузнец доложил о странной, на его взгляд, просьбе Центральному штабу и, против ожидания, оказался в одиночестве. Кое-кто из своих буркнул Леонтию: «И я грешен, и ты грешен, — кто же в рай попадет?»

Лепешков взглянул на товарищей сентябрем, махнул рукой и взял Николая к своему горну.

Дома́ Лепешка и «Маруси» соседствовали на Зырянской[50] улице слободы, и молотобоец с тех пор зачастил в хибарку, где кузнец жил с женой Катей и малым мальчишкой Женечкой.

Но Леонтий Романович продолжал хмуриться и ворчать.

В конце марта контрразведка штабзапа решила, что пришло время покончить с подпольем. «Азеф» сообщил Крепсу все фамилии, какие знал, назвал склады оружия, в том числе и «братскую могилу» на Марянинском кладбище, тайную типографию. Однако штабс-капитан понимал: прежде, чем обрушить удар на красных, следует обезопасить своих агентов. Уцелевшие большевики ни в чем не должны подозревать их.

Именно потому Крепс настаивал на эксе — в этом случае можно создать впечатление, что аресты — следствие неудачного налета. Но план рушился: подпольный горком запретил своим людям принимать участие в нападении.

Тогда Образцов, подгоняемый Крепсом, подготовил и провел налет сам.

Леонтий Лепешков и Софья Кривая уже давно замечали странную закономерность: все пустячные операции Образцова проходили успешно, все дела покрупнее кончались провалом. Так случилось и на этот раз.

В день экса к Александру Зыкову прибежал, запыхавшись, последышек подпольщика Шмакова, двенадцатилетний Вася, и велел тотчас спешить к отцу. Понимая, что случилась беда, столяр кинулся на явку. Здесь уже были Вениамин Гершберг, Алексей Григорьев, Станислав Рогозинский и сестра Кривой Рита Костяновская.

Вошедший в последнюю минуту Залман Лобков сообщил, что произошел провал: арестованы Образцовы.

Залман распорядился: немедля всем — вразбежку, вон из города, ждать сигнал Центра.

Александр Зыков[51], не мешкая ни минуты, забежал домой и тут же отправился на винокуренный завод братьев Покровских[52]. Это спасло подпольщиков. Остальные чуть помедлили — и оказались в застенках охранки.

Коммунистов избивали без пощады, требуя сообщить, кто еще остался на свободе.

Впрочем, секли, жгли железом и ломали пальцы больше по привычке, ибо понимали — «Азеф» выдал всех, кого знал, а знал он почти всех.

Дважды или трижды Урусова видела, как на допросы вели или волокли Софью Кривую, Залмана Лобкова, Дмитрия Кудрявцева, Вениамина Гершберга, Алексея Григорьева.

Больше других истязали Кривую и Лобкова.

Княжна хорошо запомнила подпольщицу. Это была молодая женщина, немного старше самой Юлии. На допросах она держалась таким образом, что приводила в отчаянье не только Вельчинского, но и Крепса. От нее требовали выдать партийные тайны. Кривая хмурила разбитое лицо, отвечала сдержанно:

— Я ничего не скажу. Можете бить.

Капитан наскакивал на революционерку со злобой, тыкал ее в горло кулаками, кричал своим неестественным басом:

— Врешь — запоешь!

Гримилову помогал Крепс. Когда Софья падала, Иван Иванович топтал ее сапогами и острил совершенно в фельдфебельском духе:

— Мы тебя выпрямим, Кривая!

Оба охранника превосходно знали, что все подпольщики Челябинска и губернии звали эту юную женщину «Матерью организации», — и оттого пытались во что бы то ни стало сломить волю Кривой.

Софья смотрела заплывшими от побоев глазами на своих мучителей и молчала. Она уже не тратила сил даже на слова, понимая, что в том нет смысла.

Бездонные и странно притягательные были глаза у этой девушки. Огромные, черные, они вонзались в ненавистников, и даже Крепс холодел от этого взгляда.

Но снова и снова продолжались побои.

Особенно почитали Павел Прокопьевич и Иван Иванович пытку «коромысло». Суть ее была в том, что Софью избивали на глазах Залмана, а Залмана — на глазах Софьи.

Двадцатилетний, неисправный здоровьем Лобков говорил, отплевываясь кровью:

— Не обращайте на меня никакого внимания, Сонечка. Мне совершенно не больно.

Залман часто терял сознание; его окатывали водой, и он, придя в чувство, хрипел:

— Вы можете им признаться, товарищ Кривая. Всю ответственность за подполье несу я, Голубев.

Он так и не назвал, этот посланец Центрального Комитета большевиков, свою настоящую фамилию и прошел до конца кровавую дорогу под чужим именем.

Через два дня после ареста ни Кривая, ни Лобков уже не могли спать на спине, белье приклеивалось к ранам, и они, высыхая, горели, как ад.

Еще любили в подвале истязать Лепешкова. Вся контрразведка даже с воодушевлением терзала этого могучего человека, вполне понимая, что риска нет: кузнеца тотчас после ареста заковали в ручные кандалы.

Обычно допрашивали его компанией — Гримилов, Крепс, Вельчинский.

— Ну-с, господин Лепешков, — удобно устроившись на стуле, спрашивал Павел Прокопьевич, — что поделываете?

— Ничего, — хмурился кузнец, — учусь на виселице болтаться.

— Похвальное занятие, — криво усмехался Крепс, приближаясь вплотную к Лепешкову, и внезапно вбивал кулак в живот арестанта.

Демонстративно вытирая руку платком, добавлял со значением:

— Упрешься — переломишься.

Лепешков, медленно поднимаясь с пола после удара, говорил без видимой злобы:

— Глум твой мне нипочем. Да и то скажу: мушиный это обычай — приставать.

— Смотри, без шкуры оставим, — посмеивался Гримилов. — У нас за упрямку — в лямку, голубчик.

— Без шкуры?.. А я ее тебе и так отдам. Только пропади ты с нею!

Поручик, стараясь не отставать от начальства, жег арестованного горящими папиросами, подносил спички к его усам и бровям, выкручивал волосы. От Лепешкова требовали сказать, что он знает о своем молотобойце. Охранка пыталась уяснить: известно ли подполью об «Азефе»?

Леонтий Романович косился из-под обожженных бровей на поручика, хрипел, усмехаясь:

— Не хватай за бороду: сорвешься — убьешься.

Вельчинский терял самообладание, полосовал кузнеца винтовочным шомполом, кричал:

— Говори, подлец, кто такой «Маруся»?

Лепешков качал головой.

— Не стану пятнать. Ничо не знаю.

Арестанта вновь били, он стряхивал палачей с плеч, грозил:

— Дюже дерешься. Гляди, наши придут…

Гримилов похохатывал.

— Пока подоспеют, мы с тебя шкуру сдерем, хамово племя!

— Верно, — облизывал разбитые губы кузнец, — вы — с меня, они — с вас.

Портной, председатель профессионального союза «Игла», Вениамин Гершберг придерживался на допросах иной тактики. Охранка многое знала о нем, и все отрицать было неумно. Арестованный охотно сообщал разные пустяки, предпочтительно годичной давности, а на все остальные вопросы отвечал одно и то же:

— Я ныне вышел из дела. Образумился, господа.

Ему сообщали совершенно точные факты его подпольной деятельности, он усмехался и отрицательно качал головой.

— Это, господа, давняя давнина.

Избив Гершберга в очередной раз, его спрашивали:

— Итак, Вениамин Гершберг, он же Тосман, он же Самарский… Вспомнили что-нибудь?

Подследственный вздыхал.

— Понуждаете принять напраслину, господа. Однако не все правда, что баба врет.

Крепс был совершенно убежден, что этот наглый портняжка под «бабой» имеет в виду «Марусю», и снова мордовал арестованного.

Затем несчастного окатывали водой, опускали на стул, выпытывали:

— Что можете сказать о Лепешкове и Кривой?

Гершберг, кажется, воодушевлялся.

— Очень порядочные люди… Очень, господин штабс-капитан!