Годы в огне — страница 78 из 102

Однако так оголодали, что решили на большак топать. В надее кусок раздобыть.

Не успели еще и в деревеньку сунуться — старушка в слезах. Мы — к ней.

— Что тут делают? По мертвому плачут?

— По глупому.

— Как так?

— Сыночек мой, окаянное семя, в Красную гвардию подался, анафема!

— Почему же «анафема», бабушка?

— А как же! Убьют ведь! А вы кто же?

А мы, отвечаем, вроде сынка твоего, однако ж и разница есть.

— В чем же?

— А в том, что сын твой сыт и здоров ушел, а мы голодны, как псы, и с ног валимся от крайней усталости.

— Ох, деточки, — ответствует старуха, — пожалуйте в мою бедную избушку, покормлю, чем бог послал, не обессудьте.

И ставит на стол ржаные сухари и крынку красного, значит, топленого, молока, подумать только!

Закусили мы и — вповалку на пол, двенадцать душ, хозяйке ногу поставить некуда.

Еще не заснули — крики в селе: вот она, казара.

Мы — к старухе.

— Бабка, спрячь, хоть куда!

— Полезайте в подпол, родимые!

Мы — вниз. Сидим без дыхания, слушаем, что наверху?

Через сколько-то времени — топот; они, казачки, пьяные, слышно.

— Давай, — кричат, — ведьма, курей и сливок. Жрать хотим!

Бабка в слезы.

— Какие куры и сливки? Водинки, и той нет!

Казачье орет:

— Красным есть, нам нету! Гляди, коли что сыщется, — дом спалим!

Тут еще громче зарыдала старуха и говорит:

— Что-нибудь принесу, чтоб вас анчутка взял! И тащит свое последнее.

Нажрались они бабкиных сухарей, водки из фляжек насосались, плясать стали, белая банда.

Куют у нас над головой сапожищами, а мы молча губами шевелим, чтоб выдержать это.

Обезножели они наконец, опять к столу привалились, один дурак другому языком виляет:

— Слышь, Петька, а Петька! Тащи хрычовку в кровать, еще справный божий одуванчик, ха-ха!

А Петька отвечает:

— Ее не в кровать, суку, а к стенке прислонить надо: у ей сын к красным убег!

— Не гоношись, друг, — унимает первый дурак, — всему свой черед. Как нам далее идти, — мы красного петуха бабке на крышу посадим. Она все красное очень даже обожает!

И оба до хрипа хохочут.

Потом слышим: старуху в сарай прогнали, на пол повалились — и храпят.

Может, час прошел или полчаса, пошептались мы друг с дружкой во тьмище своей и решаем: напилось казачье добезума́, вылезать надо. А нет — сожгут, идолы, с избой вместе.

Крышку над собой, не дыша, подняли и — к казаре. Так они, бедолаги, и не догадались, как угодили в ад.

Выскочили мы во двор и — бабке на ухо:

— Беги, куда глаза глядят. Мы белых передушили. Зарыдала вновь бедная старушка и поспешила прочь.

И мы — со двора.

Подались в лес — куда ж еще? — и до самого света на запад, на запад… Утром поглядели с опушки — село видать. Кто там — белые, красные? Разведка нужна, а мы — в грязи и рванье. Как идти? А надо. Кинули жребий — мне выпало.

Добрался я до околицы, только решил в окно стучать — пес забрехал.

Выходит женщина на крылечко и видит: мужик почти голый и черный, как арап, и казацкий карабин на нем.

— Караул! — кричит и валится назад себя в обморок.

Побежал я к своим в лес: «Экая, — думаю, — дура!»

А Муха мне говорит:

— Тебя зачем, глупца, посылали? В разведку. А ты что творишь?

Решили мы тогда — скопом в село идти. В огородишко один сунулись, глядим — военный трубкой дымит. Скрутил я ему лапищи за спиной, спрашиваю:

— Кто такой?

А он не больно пугается.

— А ты — кто?

— Я — красный. И могу тебе зубы посчитать!

А он смеется и ропщет:

— Ежели красный, так чего ты меня, дурак, связал? Я тоже красный.

Мы на радости забыли, что он связанный, и обнимаем родненького в неудобном его таком положении.

Ладно, пошли в штаб, допросили нас, приодели маленько — и по взводам. И угодил я в команду пешей разведки 4-го Петроградского полка. Не куда-куда, а в разведку!

Вскорости доказал я делом, на что гожусь, и приняли меня в Российскую коммунистическую партию большевиков, очень большая честь, браток!

Говорит мне однажды командир разведки:

— Ты теперь форменный большевик, товарищ Мокичев, и должен пример показать.

Я отвечаю:

— Так точно. В чем дело?

— Переплыви, на чем можешь, Белую, явись в деревню Малые Мышты и погляди, что и как?

Я каблуками щелкаю.

— Есть поглядеть!

Надеваю пиджачок, брючишки потертые и прочее, что надо, и гребу на тот берег в плоскодонке, лучше сказать — в душегубке: одни дыры. Пока добирался, — потонула. Спасибо — у берега.

Пришел в деревню Мышты, огляделся — бойцы. Наши? Белые? Ничего еще решить не успел — гляжу и глазам не верю. Идет мне, Мишке Мокичеву, навстречу не кто иной, как Мишка Мокичев, то есть мой любимый двоюродный брат, и рядом с ним другие наши кыштымские парешки.

Я им безразлично говорю:

— Привет, господа белосолдаты!

Они отвечают:

— Обидный он, твой привет. Нас силой мобилизовали.

И меня ни о чем не спрашивают. В ту пору многие, как и я, в опорках скитались: иные от частей отбились, иные из переделок всяких домой брели.

Позвали меня земляки к себе в избу и прожил я там два дня. И выяснил вот что: служат они все во 2-м Казанском полку, а на флангах у них — 1-й Воткинский пехотный полк и 6-й ударный.

Тогда объявляю:

— Пора мне домой, земляки. До повиданьица.

Переплыл Белую ночью, спрятал плотик в кустах и — к своим.

Весь мой доклад красные на карту перенесли и через сутки — атака. Как на тот берег выскочили — налет на тыл 6-го ударного. В полку паника, бросает он нам шестнадцать подвод трофеев — и с глаз вон! 2-й Казанский отскакивает к Красному Яру, и Воткинский — за ним.

Тогда вызывает меня вновь командир и говорит:

— Выше похвал твоя боевая, бесстрашная работа, Мокичев. Прими благодарность командования, коммунист! Но вот тебе еще приказ: следуй за белыми полчками, Михаил, и не спускай с них глаз. По истечении времени доложишь самую суть.

Я отвечаю: «Слушаюсь!», надеваю штатское — и чуть не бегом за беляками. Вскоре выясняю: Казанский — в Красном Яру и на берегах Щучьего озера. Укрылся в избах и шалашах.

Добираюсь до брата, говорю: заплутался, карты нет, стреляют кругом — снова к тебе.

Ведет Мишка Мокичев-белый Мишку Мокичева-красного в свою избу, где квартируют бойцы. Обозрел я горницу: шесть винтовок и пулемет «кольт».

Вечером, слышу, шепчутся земляки меж собой: «Этот пришлый Мишка непременно красный лазутчик. И потому пошли в плен. На кой черт Колчак нужен!»

Я одобрил их разговор, сказал: помогу. Станет ваш полк отступать, а вы — в го́лбец и сидите тихо, как мышь под веником. Красные пожалуют — знак дам.

Мишка, брательник, соглашается:

— Это дело. Тем паче — зажгло меня. Тиф, стало быть.

Ночью ушел я к своим, доложился. Новый приказ: опять бегом в Красный Яр и по сигналу ракет — белая, красная, белая — стрелять из пулемета в белом тылу.

Примчался к брату, хватаю «кольт», тащу на улицу.

Мишка испугался даже: «Что такое?!»

Я объясняю: «Лезьте в подполье. И ведите себя воздержно, Не ворохнись, гляди».

Волоку пулемет на молебный дом, нерусский вроде бы, рассвета жду.

Вот и небо чуть побледнело, серое стало, пожелтело. И в ту же минуту просекают рассвет белая, красная, белая. Наши, выходит, в атаку кинулись.

И чуть не сразу белячишки по площади побегли. Влепил я им сверху вниз от чистой души три длинных очереди и еще короткими додал.

А вскорости вылетают к молельне красные вершники, клинки на солнце пылают вовсю.

Ну, ты знаешь, какая она, рубка. Если сам в деле, оно еще терпимо, в горячке-то. А ежели сбоку на это глядеть — страшно даже до потери сознания.

Иных беляков посекли, другие сбежали, и кинулся я — пулемет на горбу — в знакомый дом.

Открыл голбец, кричу в темноту:

— Честь и почтение всем без исключения! Хватит — наелозились!

Притащил кыштымцев к комиссару полка.

— Прошу любить и жаловать. Земляки.

Военком ответствует:

— Проверим — любить будем. Если рук своих не чернили — милости просим. Пусть воюют. Не жалко.

Не прошло и недели — выделили из нашего 4-го Петроградского полка батальон — двести пятьдесят штыков, — и в рейд.

Пролезли мы тихо в белый тыл, но тут же беда нагнала: напоролись на два белых полчка, и подступили они к нам, как волки, со всех сторон.

Командир наш, паря молоденький, говорит, будто паклю жует:

— Грозные красные герои! Здесь, правее Петухово, наступает последний парад, и надо нам красиво умереть!

Десять белых атак отбили мы в те сутки, сами дважды в рукопашную лезли, но понятно, уважаемый Александр, — два белых полка на один наш батальонишко — худо. И еще, к беде нашей, патроны сожгли.

Построил в лунном свете остатки отряда краском, трясется, как воробей на морозе, сообщает:

— Мы всё сделали, что сумели, и нет на нас ни вины, ни измены. Спасайся, кто может.

И возникли у нас, призна́юсь тебе, паника, шум, крики.

Кое-как переорал я всех.

— Наш командир — дурак и трус, и нечего его слушать! Бежать нам некуда, ибо мы в белом тылу. Ежели вразбежку — всех выловят. А сообща — может, и пробьемся. Команду беру на себя.

Как шли, сколь крови пролили, — о том неохота мне говорить, браток. А все ж вырвались из удавки и обнял меня комиссар в сладостный час возврата к своим. А после вышла мне и награда — дорогой душе орден Красное Знамя. И взводным назначили, тоже отметь в своей памяти, товарищ Лоза.

Однако не все на войне — удача. Однажды на марше, ночью, возле деревеньки Колесниково, свалились на нас георгиевские кавалеры генерала Гайды. Они тоже воевать умеют, сволочи, ничего не скажешь, браток!

Считай, чуть не всех наших, побили, осталось сколько-то живых, и, гляжу я в сильной досаде, — руки вверх тянут. Не все, но многие.

Мне, сам понимаешь, нельзя: коммунист, командир, и Красное Знамя на зеленой рубахе.