И добавляла с легко ощутимой желчью:
— Гляди, она сама своим подолом огонь раздует. Не на кого тогда пенять.
Чубатый махнул рукой.
— Эка ты дурна! Вона князя дочка. А я хто?
Эмма настаивала:
— Темная она, твоя княжна. Я приглядываю.
— Це бабське дило, — механически отозвался Иеремия.
Но тут же стал колом, повернулся к Эмме, сказал раздраженно:
— Ты баба сучого выводу!.. Не мороч мени головы!
— Защищаешь!.. — зашипела Эмма. — Себе бережешь.
— Не для пса ковбаса… — устало проворчал Иеремия. — Ну, пишли.
Эмма внезапно обмякла, повисла на шее Чубатого, зашептала:
— Пойдем, погуляем… выпьем еще…
— А як же… — усмехнулся офицер. — Кобы мени зранку горилочки в збанку.
Чубатый, разумеется, не любил и не мог любить Граббе, но ему нравилось ее происхождение и связи со свитой Николая II, пусть косвенно лишь, через дядю. Иеремия происходил из среднего крестьянства, офицерские погоны стоили ему великого труда и храбрости на линиях боя. И, добившись, как он полагал, кое-чего в жизни, деникинец люто не любил голытьбу, нищебродье, никчемных людей, бездумно гнущих горб ради хлеба.
Князья и графы всегда были для него недостижимой мечтой, сладкой сказкой, если это даже случались высокопоставленные содержанки и дураки.
Граббе теперь уже стала потаскухой, даже ловкой потаскухой: с успехом торговала постелью, не забывая при этом, что она из Питера и дама полусвета. Иеремия, достаточно хорошо зная прошлое Эммы, полагал, что не терпит никакого ущерба и «не все так робиться, як у параграфи написано».
Впрочем, не желая забивать себе голову столь сложными материями, Чубатый забормотал под нос слова какой-то песенки:
У сусида хата била,
У сусида жинка мила…
Граббе косилась на сожителя и вздыхала.
А тем временем в подвальных комнатах штаба сам собой источался и таял банкет, эта странная недружелюбная попойка людей, которым предстояло скорое бегство на восток.
Крепс, почти задремавший на своем стуле, вдруг поднял голову, махнул рукой и заявил, что пойдет теперь же спать в подвал, к арестантам; они его сами просили об этом, поскольку красные обожают Крепса и не хотят спать без него — такая у них блажь.
И он хохотал и подмаргивал неведомо кому, чтоб все понимали, какой он нынче устроит сон этим большевикам и совдеповцам.
Штабс-капитан решительно направился к двери, но вдруг счел, что его не все поняли, как надо, и стал объяснять окружающим, что красные — это волки, а волков без клыков не бывает, и крамольные мысли надо отсекать вместе с головой, а также доказывал: мертвые не укусят, и с кладбища никого не приносят назад.
Кое-как добравшись до точки, Иван Иванович покинул банкет. В подвал его повел фельдфебель охраны, вполне знавший, что там будет твориться всю ночь.
Вслед за Гримиловым, Чубатым и Крепсом ушли к себе на Исетскую, в дом Шапошникова, контрразведчики корпуса и филеры, настороженные и трезвые, как гимназистки. Пример подал демобилизованный солдат Соколов, еще не забывший субординации. Они прошли мимо Урусовой, делая вид, что совершенно не замечают ее.
Когда за ними закрылась дверь, Вельчинский спросил Юлию Борисовну:
— Ну-с? Каковы?
— Стоят друг друга. Но, мне показалось, Образцов — больше других шельма. Этот и из петли выдернется.
— Вы совершенно правы: смышлен, как собака. Однако грядут тяжелые времена[71].
Как только поручик и княжна остались одни, Николай Николаевич воспрянул духом. Он с обожанием смотрел на Юлию Борисовну и беспричинно улыбался.
— Что это за намеки на мифическую удавку для красных? — полюбопытствовала княжна. — Впрочем, откуда же вам знать?
Николай Николаевич снисходительно улыбнулся.
— Знаю. Немного, но знаю. Адмирал впускает Тухачевского в Челябинск и душит его здесь в мешке.
Но тут же оробел, что выболтал служебную тайну, и сказал первое, что пришло в голову:
— У меня огромная покорная просьба. Я несчастен, как камень на мостовой.
Юлия Борисовна вопросительно взглянула на поручика.
— Доклад… — забормотал Вельчинский. — Весьма существенный доклад… Не могу вручить начальству.
Княжна, похоже, рассердилась.
— Ну, что вы, право, мелете. Говорите яснее.
— Прошу об одолжении, Юлия Борисовна.
— Я уже слышала. Но о чем все же?
— Госпожа Крымова недовольна мной, и я не хотел бы ее тревожить. Мне надо срочно перебелить доклад.
— Насколько я знаю, машинопись — обязанность Верочки.
— Да, конечно. Но совершенно секретные бумаги печатал фельдфебель Мосеев. Однако он оказался дурак, и послан на фронт. Замены пока нет.
Николай Николаевич вздохнул.
— Я обращался к господам Гримилову и Крепсу, но оба отвечали: не беспокойте пустяками. Вся надежда на вас.
Княжна неопределенно пожала плечами.
— Ну, вот еще, право. Стану я тащить чужой воз!
— Что же делать? — повесил голову поручик. — Штабс-капитан снова станет адресовать мне свои плоские шутки. Вам не жаль меня?
— Жаль. А где достать десять рук? И как отдохну после работы?
Вельчинский несколько секунд молчал и внезапно заговорил с воодушевлением:
— Я придумал, голубушка Юлия! Вы станете печатать под мою диктовку.
— Когда же?
— Гм-м… да… конечно… Только в свободное время.
— Вы совсем меня не жалеете, господин поручик. Я ничего не обещаю. Не хочу говорить сейчас о деле.
— Разумеется, потом, не теперь же… Значит, могу надеяться?
Солдаты, исполнявшие в эту ночь обязанности официантов, давно уже косились на поручика и барышню. Только они, эти два человека, торчали здесь, как заноза в руке, мешая рядовым вздохнуть и приняться за остатки трапезы.
Но Николай Николаевич ничего не замечал — он наконец-то остался почти наедине с Юлией Борисовной, — и любовь к великосветской красавице впилась в него, как репей.
Ему хотелось произвести на княжну самое лучшее впечатление, он рассказывал ей о самых значительных операциях отделения, в которых, разумеется, принимал самое непосредственное, если не сказать решающее, участие. Под величайшим секретом Николай Николаевич сообщил сотруднице о некоторых предстоящих акциях контрразведки, поделился мыслями о нынешней обстановке на фронте.
Из его слов выходило, что войска адмирала в ближайшее время сдадут Челябинск, Троицк и Курган, и если бы Верховный правитель и Верховный главнокомандующий был поумнее («простите мне мое амикошонство!»), он давно бы эвакуировал эти города. Вельчинскому был известен в общих чертах какой-то план Колчака, желающего устроить в Челябинске капкан красным. Но ежели княжна хочет знать его, Вельчинского, мнение по этому поводу, то «поверьте мне, голубушка! — в ловушку попадем мы сами — как муха в патоку!».
Он пьяно повторялся, говорил одно и то же, точно испорченная граммофонная пластинка, но княжна слушала его внимательно, и это льстило Николаю Николаевичу.
Опасаясь, что Урусова может заподозрить его в желании покрасоваться, офицер приводил доказательства и факты.
За окнами, прикрытыми решетчатой сталью, уже разливался рассвет, и Юлия Борисовна наконец встала из-за стола.
— Право, вся эта проза надоедает и на службе.
Вельчинский озадаченно посмотрел на Урусову, вздохнул.
— Мне показалось, вам интересно. Что ж не остановили меня?
Женщина решила, что зря обидела кавалера, и попыталась исправиться.
— Я — вечная задируха, Николай Николаевич. Не обращайте внимания!
Вельчинский, тотчас повеселев, механически наполнил стакан, выпил и продолжал сидеть. Но княжна проворчала недовольно:
— Идемте, ей-богу. И так мы задержались сверх меры. Нам могут попенять за это.
— А-а, черт с ним, с Крепсом! — хмельно отозвался офицер. — Но вы, как всегда, правы. Надо уходить.
Однако он не трогался с места, удерживал женщину и жаловался, смешно, как мальчишка, надувая губы и вновь повторяясь:
— Вы со мной холоднее снега.
Княжна ответила с неудовольствием:
— Перестаньте, право! Это становится несносным.
Поручик озадаченно посмотрел на сотрудницу и покраснел, как свекла.
— Не разоряй любви, — внезапно сказал он с пьяной обидой, даже не замечая, что перешел на «ты».
Урусова рассмеялась.
— Это от водки. Пройдет. Поднимайтесь!
Княжна быстро прошла в свою комнатку, надела шляпку, взяла сумочку, и они выбрались из штаба. На улице Вельчинский спросил:
— Могу я вас взять под руку?
Юлия Борисовна утвердительно кивнула головой.
Офицер сообщил, что проводит княжну до ее дома, мало ли какие опасности грозят женщине в это безлюдное время.
Солнце уже поднялось над домами, воздух хмельно пах влажной листвой, и было так тихо, как обычно бывает в скопище жилья и улиц после праздников и суббот.
Они шли по гулкому тротуару, никого и ничего не замечая, и почему-то оказались возле кинотеатра «Луч». У афишной тумбы внезапно увидели нищего, решившего, вероятно, как можно раньше заняться своим промыслом на бойком месте. Это был подросток с миловидным, почти иконописным лицом, однако нахмуренным и жестким. Мальчишка опирался на посох, изгрызенный, надо полагать, собаками окраин и дворов; одежда на нем была бедна, но аккуратно залатана и заштопана.
— Не до тебя! — сказал Вельчинский, которому попрошайка почти загородил дорогу. — Поди вон!
— Зачем же так? — не одобрила княжна. — Я его знаю и всякий раз подаю милостыню. Полагаю: когда нам хорошо, и другим должно быть не худо.
— Именно так… — растерялся Вельчинский.
Княжна открыла сумочку, достала рублевую бумажку, протянула поручику.
— Отдайте.
— Ах, Юля… — совсем смутился офицер, словно его заподозрили в скупости. — Зачем же… я уплачу.
— Вы можете отдать свои деньги, но извольте передать и это.
Мальчик с достоинством взял несколько бумажек, еле приметно поклонился.
— Спаси вас бог, барыня, рука дающего не оскудеет.