Годы в огне — страница 86 из 102

И стал рассказывать Важенину о крестьянцах, которые, вместе с волжцами и петроградцами, украшают 3-ю бригаду прославленной 27-й дивизии. Часть в свое время сформировали из бедняков Симбирской губернии и гомельских партизан. Златоустовец Бисярин с особым воодушевлением поведал Важенину о громадных ее успехах в Златоустовской операции. Пробиваясь к перевалам, крестьянцы пятого июля напали на окопы белого полка с тыла, наголову разбили его, взяв триста пленных, четыреста пятьдесят винтовок и шесть пулеметов.

Из слов Бисярина выходило, что 241-й Крестьянский — это ловкач и хитрец, предпочитающий маневр любому другому виду боя.

Еще, говорил комиссар, у него железная воля, каковая в немалой степени проистекает от спокойствия и рассудительности командира Ивана Даниловича Гусева.

Бисярин покопался в своем планшете, достал какую-то бумагу и торжественно прочитал ее вслух. Это была сводка 27-й дивизии, отправленная два дня назад в политотдел армии. В ней значилась резолюция крестьянцев, единодушно вынесенная на митинге:

«Заявляем всему миру, что только через наши трупы банда угнетателей крестьян и рабочих всего мира может захватить Великое красное знамя труда, и на натиск буржуазии всех стран мы теснее сплотим наши ряды и будем биться с проклятой сворой империалистов не на жизнь, а на смерть».

Бисярин утверждал, что главные подвиги Крестьянский полк несомненно совершит в Челябинской битве, — «это уж поверь мне!».

Комиссар запалил трубку, предложил табак собеседнику и спросил:

— Ну, доволен?

Кузьма неопределенно пожал плечами. Сказать правду, он сначала сильно тяготился газетными обязанностями и стремился освободиться от них. Но сейчас вдруг понял, что незаметно для себя привык к газете, даже вроде бы полюбил ее. Работа дивизионного журналиста давала ему возможность шагать по главным дорогам войны.

И еще одно заботило Кузьму. За десять суток, что минули с того славного дня, когда взяли Златоуст, Важенин побывал чуть не во всех полках дивизии и собрал великое множество фактов о красных героях, военных и даже гражданских. Не бог весть какой знаток войны, он тем не менее отчетливо видел, как по Уралу катится неудержимый красный ураган, как мечутся меж капканов белые волки и громадная туча поражения закрывает их небо.

Совсем худо чувствовал себя Колчак близ железных уральских заводов, где красных не только ждали, но и всеми силами помогали их приходу. Один за другим поднимались на врага Ашинский, Миньярский, Симский, Усть-Катавский, Кусинский и все остальные заводы горных округов.

Газеты — и красные, и белые — писали о восстаниях рабочих, партизанских отрядах, о взрывах мостов на Самаро-Златоустовской железной дороге.

Вгрызались в глотку отступающим в Соляном ключе и Широком логу симские отряды рабочих, партизаны Таганая и Троицка.

Двенадцатого июля в пять часов вечера, когда бегущие колчаковцы переполнили Уфалейский завод, на них напало десять партизан, у которых было всего шесть винтовок. Рабочие вели огонь из этих шести стволов, кстати говоря, купленных совсем недорого у тех же белосолдат. Стреляли из-за кладбищенской стены, пока вся толпа пехотинцев не побежала в панике на Кыштым.

На следующий день те же храбрецы выслали конную разведку по Нязепетровской дороге. Вершники сообщили: на завод идут полк пехоты с двумя пулеметами и сотня казаков с десятком офицеров.

Шок внезапной опасности дорого обошелся белым. Красный отрядик взял пятьдесят пленных, весь обоз, все пулеметы, сто пятьдесят винтовок, пятьдесят ящиков с патронами, кухни. С этим оружием продержались еще два дня и торжественно встретили свою Красную Армию.

Важенин был сам тому свидетель, как 12-я пехотная дивизия белых с трудом вырвалась из златоустовской мышеловки красных. Но уже через три дня белый 47-й пехотный полк, не желая искушать судьбу, сдался в плен.

Шестнадцатого июля Важенину передали планшет, найденный на убитом казачьем офицере. В сумке содержалось донесение генерала Каппеля Колчаку: «Одна из лучших рот 3-й дивизии, оставив на поле истерзанный труп офицера, ушла к красным».

Уральцы хорошо знали: адмирал постоянно мрачен, мечется между армиями; возвращаясь из вояжей в Омск, подписывает смехотворные бумажки, которые ему подсовывают. Так, два дня назад, двадцать первого июля, он внезапно объявил мобилизацию интеллигенции в Челябинском, Курганском, Петропавловском и Кокчетавском прифронтовых уездах. На сборные пункты явилось три десятка учителей богословия, лавочников и чиновников[72].

Надежд на победу у белых почти не было, но это вовсе не значило, что все они дрались лениво и лишь уповали на бога. Нет, множество колчаковцев, особенно офицеры и казаки, были испачканы грязью и кровью бесчисленных зверств. Они не могли надеяться на пощаду, если красные возьмут верх.

Все рабочие в колчакии, без единого исключения, подозревались в симпатиях к красным, и вражда рождала вражду, и ненависть возбуждала ненависть.

На красной стороне, напротив, царило счастливое оживление, вера в близкую победу, надежды на мировую революцию. Под знаменами Ленина сражались не только люди всех народов России, но и многие тысячи сынов и дочерей Европы и Азии.

Как-то, уже после Златоуста, пробираясь из одной бригады своей дивизии в другую, Важенин шел по теплой благоухающей тайге. Запахи нагретой листвы и хвои, аромат первых ранних грибов кружили голову, пьянила ощутимая близость дома.

Армия, намаявшись в холоде и грязи зимних и весенних боев, теперь с веселым ожесточением трепала арьергарды Колчака, сходилась с пехотой в рукопашных атаках. Когда выдавался редкий час отдыха, можно было отоспаться на теплой траве, под сплошным пологом сосен и берез, нимало не опасаясь возможных простуд и нытья костей.

Пытаясь сократить дорогу между бригадами, Важенин зашел в полосу наступления своей соседки — 26-й дивизии Генриха Эйхе. И внезапно увидел картину, от которой повеяло совсем мирным временем, его скромными, щемящими душу радостями.

На опушке, в густом разнотравье, стояли, сидели и полулежали бойцы интербригады или запаса. Их было несколько тысяч, и они терпеливо ждали темноты, когда начнется волшебная сказка кино. Судя по одежде и языкам, здесь было много чехов, словаков, встречались венгры, югославы, немцы, китайцы, поляки, были даже испанцы.

Над массой войск моросил бусенец — мелкий, частый дождик, но на него не обращали внимания, а возможно, капель даже сеяла умиротворение, праздничность запахов и красок.

Меж двумя старыми березами белело огромное, как парус, полотно, а неподалеку горбилась будка передвижного кинематографа.

Внезапно резко наступила темнота, и красноармейцы зашумели, засвистели, захлопали в ладоши. И почти тотчас передвижка застрекотала, как швейная машина, и на экране возникла красивая женщина, в которую, как вскоре стало ясно, влюбился злой и жадный буржуй.

Бойцы с замиранием сердца следили за событиями фильма и лишь изредка подбадривали героиню дружными сочувственными криками.

Но вот лента кончилась, и возле белого полотна, в полосе света, возник работник политотдела армии. Это был статный, хоть и немного располневший человек, и на его овальном лице сияли, лукаво искрились и щурились внимательные карие глаза. Из-под козырька фуражки с большой красной звездой падали на широкий лоб пряди темно-каштановых волос. Из кармана защитной гимнастерки торчал чубук трубки, на синие галифе опускалось ложе винтовки, ремень которой был перекинут через плечо, а за поясом торчал наган без кобуры.

У него были пухлые губы весельчака; и прямой нос, кажется, плохо подходил к этим губам.

Политотделец механически достал из кармана трубку, набил ее табаком, чиркнул спичкой, но раздумал курить. Говорил он негромко и медленно, но, тем не менее, его слышали во всех концах поляны. Он начал с того, что поздоровался со всей этой тысячной массой на ее родных языках.

Поляна загудела. Тогда он весело улыбнулся, поднял руку и, подождав тишины, представился красноармейцам:

— Я — Ярослав Гашек.

Лес взорвался от восторга. Еще бы! Это был человек, которого дружно и нежно любила вся армия. Бои шли без пощады, рекой лилась и красная, и белая кровь, пожары пожирали жатву, но ничто, похоже, не могло выбить Ярослава Романовича, как он называл себя в России, из равновесия. Фронтовик постоянно искрился остроумием, из его речи никогда не исчезали пословицы и поговорки, а то и весьма соленые шутки: вечно вокруг него теснились друзья и почитатели[73]. На его лице с удивительной быстротой менялись оттенки чувств и состояний — простота и лукавство, глуповатое добродушие и тонкий ум, — всё зависело от того, в кого из своих героев он сейчас перевоплощается.

Красные чехи, то есть чехи, ушедшие из «проданного корпуса» в 5-ю красную армию, слышали десятки, если не сотни рассказов о рискованных шутках, мистификациях и надувательствах Гашека. Сын пражского учителя, знавший отменно русский, немецкий, французский, венгерский, в известной мере, английский, польский и бог знает, какие еще языки, он избродил собственными ногами Польшу, Венгрию, Баварию, Румынию, Болгарию, Австрию, Словакию, Хорватию и, поговаривали, Северную Италию. Ко времени Российской Революции литератор уже много лет печатался, и жандармы Австро-Венгрии, злобясь и негодуя, узнавали о его проделках и его бесстрашии. Попытки образумить писателя ни к чему не приводили. Однажды вся страна узнала, что величайший обманщик империи вдруг создал вполне добропорядочную «Партию умеренного прогресса в рамках закона». Но тут же выяснилось: это партия-пародия, партия-насмешка, выдуманная за письменным столом.

Как-то в одной из гостиниц ненавистной ему Австро-Венгерской империи, враждебной России, Гашек записал в книге для проживающих — «Иван Федорович Кузнецов, торговец из Москвы». На вопрос: «Цель приезда?» — ответил: «Ревизия австрийского генерального штаба». Начался переполох, и Гашек в какой уж раз угодил в полицейский участок.