— Мне приходится дорого расплачиваться за один единственный год, что мне было дано счастливо прожить с рассудительной женой.
— Приемные дети?.. — спросил Эшенбург.
— Они навеки мои друзья, — поспешно ответил Лессинг. — Но родственники Евы, ни на один день не взявшие на себя заботу о детях, распускают в Гамбурге, да и в других местах, сплетни, будто я хочу привязать к себе детей, чтобы потратить на себя их ежегодную ренту в пятьсот талеров — часть наследства их матери. Но это же неправда! Кто умеет считать, знает — мне приходится еще кое-что доплачивать; да и Теодор в Берлине нуждается в моей помощи.
— Неужели же вы должны были отдать детей в сиротский приют? — поддержал Эшенбург.
— Не беспокойтесь! Я привык справляться с любыми обстоятельствами. И все же подозрение причиняет боль, ибо происходит от высокомерия хорошо обеспеченных бюргеров.
— Возможно, эти люди опасаются, как бы дети не пострадали в той борьбе, что была навязана вам, дорогой Лессинг. Со времен Лютера никто еще не вызывал такой бури! Зачем вам понадобилось вмешиваться еще и в дела религии?
— «Фрагменты» направлены не против религии, а лишь против ее ложных толкователей.
— Но так ли уж необходимо было «безымянному» в критике Библии заходить столь далеко, — спросил Эшенбург, — что он повсюду искал и находил противоречия: в повествовании о переходе через Красное море, в явлении Христа тотчас после Голгофы и наконец в самом воскресении?
— Буква — это еще не дух; а Библия — это еще не религия, — ответил Лессинг. — Нам следовало бы набраться мужества увидеть в евангелистах самых обычных людей — летописцев.
— Но все же, все же! Что-то тут не так.
— Не существует никакого иного откровения, кроме разума! — так утверждает «безымянный».
— Что же остается от Божественного, если в Библии обнаруживается столько изъянов? — все настойчивее допытывался Эшенбург.
— Возможно, завет Иоанна Богослова.
— А где он изложен? В какой книге Библии?
— Да разве все обязательно должно быть в одной книге? Последняя воля Иоанна — его последние, замечательные, многократно повторенные им слова — разве это не может быть заветом? Иероним поведал их нам в своем послании Галатам. Когда евангелист Иоанн, живший в Эфесе до глубокой старости, — так, примерно, сказано в послании Иеронима — уже едва мог добраться до церкви и был не в состоянии читать проповеди, он и тогда не уставал на всех собраниях снова и снова повторять: Дети мои, будем любить друг друга! Filioli diligite alterutrum!
— Всегда одно и то же?
— Имеющий уши да услышит!
— Не означает ли это: вот вам христианская любовь, и хватит с вас, а из христианской религии пусть будет, что будет?
Нет, это означает: еще неизвестно, что все-таки труднее: признавать и исповедовать христианское вероучение или на деле жить по законам христианской любви.
— Но почему он говорил всегда одно и то же?
— Потому что одного этого, — одного этого, если оно есть, — уже достаточно, совершенно достаточно: Возлюби ближнего! Помогай ближнему! Дети мои, будем любить друг друга!
— А почему, дорогой Лессинг, вам теперь приходится снова и снова вступать в борьбу?
— Потому что я опасаюсь, что мои намерения будут неверно истолкованы. И вот я стою с обнаженным клинком в руках, но разве это пока что честная борьба? О боже, избави нас всех от смертоносного сквозняка тайного злословия.
— Вы что же, полагаете, что вы один владеете истиной? — спросил Эшенбург.
Лессинг вскочил со стула, простер обе руки и вскричал:
— Что есть истина?
Затем он подошел к своему письменному столу, взял в руки какую-то бумажку и добавил уже тише:
— Вот что я написал лишь на днях в предисловии к «Дуплике», этому защитному слову обвиняемого.
Он повысил голос, собираясь читать с выражением:
— Не истина, коей владеет или полагает, что владеет, некий человек, а прямые усилия, кои он приложил, дабы добраться до истины, определяют ценность человека. Ибо не владение истиной, а добывание ее множит его силы, в чем только и состоит его постоянно растущее совершенство. Владение расхолаживает человека, делает его ленивым и высокомерным, — Лессинг взглянул на Эшенбурга и продолжал. — Если бы господь заключил в правую руку всю истину, а в левую — одно единственное вечно живое стремление к истине, даже и с оговоркой, что мне суждено вечно заблуждаться, и рек бы: выбирай! Я бы смиренно припал к его левой руке и сказал: «Дай, отче! Абсолютная истина может принадлежать одному лишь тебе!»
Берлинские друзья, казалось, ликовали, что в этих сонных немецких кущах нашелся один, кто возвысил свой голос — поистине редкое событие! — дабы пробудить страну и людей от вековой спячки. Брат Карл держал Лессинга в курсе всех дел. Он собирал сведения, записывал суждения, выяснял имена противников, разыскивал памфлеты, отсылал все это Готхольду и распространял его ответы. Карл оказался надежным помощником в споре.
Но из Гамбурга послышалось жалобное «Пощадите!». Доктор Реймарус утверждал, что в перепалке будто бы прозвучало имя его отца. В ответ Лессинг пристыдил его за то, что ему вообще пришло такое в голову: «Хотел бы я взглянуть на того, кому якобы сказал, будто Ваш благословенный покойный отец является автором „Фрагментов“!» Правда, чтобы успокоить доктора, он добавил: «Тем не менее я собираюсь, при первой же возможности, не только вообще возразить против излишнего любопытства к имени автора, но и in specie[10] высказаться относительно Вашего отца таким образом, чтобы и в дальнейшем все полемические выпады были, безусловно, по-прежнему направлены исключительно против меня». Однако прекращать свою борьбу против гёце всех мастей, борьбу, в которой критика соседствовала с насмешкой, он не считал возможным. «Гёце должен неизменно получать подобную решительную отповедь всякий раз, как будет в своих „Добровольных взносах“ говорить дерзости обо мне или моем „безымянном“. Я это твердо решил, пусть даже „Анти-Гёце“ превратится в настоящий еженедельник…»
Но доктор Реймарус не обладал твердым характером своей сестры. Он также не был философом — он был врачом, причем весьма известным в Гамбурге врачом, имел большую практику, множество пациентов и, казалось, ни о чем так не тревожился, как о своем обеспеченном существовании. Ибо десять недель спустя он снова написал Лессингу, и едва ли не жалобнее, чем в первый раз: «Подумайте о собственном и о чужом покое!»
Готхольд Эфраим Лессинг ничего ему не ответил. Но теперь он уже не мог отмалчиваться в этой борьбе без риска признать тем свою неправоту. Имя его врагам было легион.
К гамбургскому Гёце присоединились суперинтендант Ресс из Вольфенбюттеля, и обер-пастор Людервальд из Форсвельде, что в окрестностях Брауншвейга, и директор Шуман из Ганновера, и ректор Маше из Руппина, и пастор Зильбершлаг из Берлина, и все эти бесчисленные Шейбель, Шрейтер, Шобельт, Блаше, Моше, Рюккерсфельдер и Хенке, Пфейфер и Вельтгузен…
Однако передовые, умнейшие соотечественники, затаив дыхание, прислушивались к ясному голосу из Вольфенбюттеля, чтобы потом — эх, вечно все у нас происходит с опозданием! — подхватить этот тон и эти суждения и нести их дальше объединенной силой разума и искусства Гердера, Виланда, Лихтенберга, Якоби или Гёте.
Но пока, в эти горчайшие часы, Лессинг был в одиночестве.
Удар был нанесен в упор.
Директору книгоиздательства в пользу сирот, где печатались все «Материалы» Лессинга, его полемические сочинения и выпуски «Анти-Гёце», престарелый герцог Карл послал распоряжение кабинета не только не принимать в дальнейшем от «упомянутого надворного советника и библиотекаря» ни единой строчки для опубликования, равно как и не выпускать в свет то, что «в настоящий момент должно было находиться в печати», но и, напротив, представить верховному духовенству епархии подробный перечень еще имеющихся в наличии экземпляров третьего и четвертого выпусков «Материалов» и последующих полемических сочинений с тем, чтобы «ни один экземпляр более не попал в руки кому бы то ни было, а дальнейшая продажа была полностью прекращена».
Тайные советники, предположительные сочинители распоряжения кабинета, крайне враждебно характеризовали печатные работы Лессинга, «…кои если и не выказывают намерение полностью сокрушить христианскую религию, то, во всяком случае, подвергают сомнению ее основу… бесчинство коих и почти неслыханное стремление потрясти религию в ее основе, выставить ее в комическом и презренном виде терпеть долее невозможно…»
То был герцогский запрет на публикации!
Теперь враги Лессинга могли вздохнуть с облегчением, даже возликовать. Этих противников никто ни в чем не ограничивал, а следовательно, они могли в корне превратно истолковать его вынужденное молчание.
Эта мысль чрезвычайно тревожила Лессинга: в разгар спора оказаться с кляпом во рту! Но он не подал виду и с невозмутимостью старого бойца написал 11 июля 1778 года обстоятельное письмо герцогу Карлу. Уже во второй фразе он высмеивал придворных тайных наушников. «Поскольку я, однако, живу праведной надеждой, что Ваша светлость готовы выслушать и меня, то я осмеливаюсь изложить лично Вашей светлости истинные обстоятельства дела нижеследующим образом».
И дальше: «Я безусловно готов отдать себя на суд любого, даже самого придирчивого теолога — пусть-ка он покажет мне, особенно в „Материалах“, хоть что-нибудь, что давало бы основание заподозрить меня в ереси».
Такова была его тактика: старый герцог потребует объяснений, и он сможет незамедлительно возобновить свою борьбу. «Но что касается меня, то теперь я… оказался вовлечен в склоку, которую никак не могу вдруг оборвать на полуслове. Ибо в этой склоке я являюсь не нападающей, а обороняющейся стороной. Я подвергся нападкам со стороны человека, который прекрасно известен своей нетерпимостью к самым невинным мнениям, если только они не совпадают полностью с его собственными. Я подвергся нападкам столь яростным, что по сравнению с ними все самое резкое, что я ему до сих пор ответил, — не более чем комплименты».