Голубое, пепельное шоссе. В деревнях бабье царство. На тракторе, в сельсовете, на охране колхозных амбаров, на конном дворе, в очереди за водкой. Девушки подвыпившие, с гармошкой, ходят с песней — провожают подружку в армию. На женщину навалилась огромная тяжесть труда… Женщина доминанта. Она приняла на себя огромный труд, и на фронт идут хлеб, самолеты, оружие, припасы. Она нас теперь кормит, она нас вооружает. А мы, мужчины, делаем вторую половину дела — воюем. И воюем плохо. Мы отступили до Волги. Женщина молчит, но нет в ней укора, нет у нее горького слова. Или затаила? Или понимает она, как страшна тяжесть войны, пусть и неудачной войны.
Хозяйка на ночевке — озорная, глупостница, веселая.
Говорит: «Э, теперь война, война спишет». Она смотрит на Буракова пристально, прищурясь — красивый, видный парень. Бураков хмурится, смущается. А она смеется, потом заводит разговор на хозяйственные темы, не прочь обменять масло на рубаху, купить поллитра у военных.
Худые женщины и девушки в платках работают на грейдерной дороге: грузят землю на деревянные носилки, кирками, лопатами выравнивают неровности.
— Откуда вы?
— Мы гомельские.
— И мы под Гомелем воевали.
Переглянулись, помолчали, поехали дальше. Страшновато стало от этой встречи вблизи деревни Мокрая Ольховка, что в 40 километрах от Волги.
Село Лебяжье. Рослые деревянные дома, комнаты выкрашены масляной краской. Проснулись, тихо, хмурое утро, дождик. Через 15 километров Волга. Жутко от этого ложного покоя и сельской тишины.
— Эй, чертан!
— Мы жихари этих мест.
Волга. Переправа. Сияющий день. Огромность реки, медленность, величие. Волга, словом…
На барже машины с авиабомбами. В воздухе самолеты, потрескивают пулеметные очереди. А Волга медленна, беспечна. И мальчишки, сидя на этой огнедышащей барже, ловят удочками рыбу.
Заволжье. Пыль, коричневая степь, осенний жидкий ковыль, бурьян, полынь. И вот солнце в бледной туманной дымке, в полнеба стоит дым, это дым Сталинграда…
Рассказ о генерале, шедшем из окружения. Вел на веревке козу. Его узнали командиры. «Куда, товарищ генерал, каким маршрутом?» Генерал усмехнулся, сказал: «Коза выведет». (Ген. Ефремов.)
Красивая Меча: несказанная прелесть этих мест. Яблочный сад. Рассвет. Холмы. Красивая Меча, рябины. Грозди рябины, ежели поднять их ладонью словно прохладные девичьи груди.
Плач ночной по корове, упавшей в противотанковый ров. При синем свете желтой луны.
Бабы воют: «Четверо детей осталось». Словно мать потеряли дети. Мужик бежит в синем лунном свете ножом спускать корове кровь. Утром кипит котел. У всех сытые лица, заплаканные глаза, опухшие веки.
Милый город Лебедянь. Большая улица, обсаженная низенькими, приземистыми деревьями.
Ясная Поляна — 83 немца лежали рядом с Толстым. Их откопали и зарыли в воронки от фугасных бомб, которые бросали немцы.
Очень пышны цветы перед домом — ясное лето. Вот, кажется, жизнь, полная меда и покоя.
Могила Толстого — тоже цветы, пчелы ползают по цветам, маленькие осы висят неподвижно над ней. А в Ясной Поляне погиб от мороза большой фруктовый сад. Погиб весь — сухие яблони стоят серые, скучные, мертвые, как могильные кресты.
Бабы — ППЖ.
По записке нач. ахо. Плакала неделю, но пошла.
— Это кто? — Генеральская ППЖ. — А вот у комиссара нет ППЖ.
Эти девочки хотели быть Танями, Зоями Космодемьянскими.
— Чья это ППЖ? — Это члена военного совета.
Рядом тяжкий и благородный труд на войне десятков тысяч девушек в военной форме.
Бабы деревни.
На них навалилась огромная тяжесть всего труда.
Нюшка — чугунная, озорная, гулящая.
Говорит: «Э, теперь война, я уже восемнадцати отпустила, как муж ушел. Мы корову втроем держим, а она только мне доить дает, а двух других за хозяек не хочет признавать. — Она смеется. — Бабу теперь легче уговорить, чем корову».
Она усмехается, просто и добродушно предлагает любовь.
Хозяюшка на следующую ночь. Сама чистота. Отвергает всякий похабный разговор. Ночью в темноте доверчиво рассказывает о хозяйстве, о работе, приносит показать цыплят, смеется, говорит о детях, муже, войне. И все подчиняются ее чистой, простой душе.
Вот так и идет бабья жизнь, в тылу и на фронте — две струи, чистая, светлая и темная, военная. «Э, теперь война».
Но ППЖ — это наш великий грех.
Старик смеялся, пока немец ел его сало, — думал, немец у кого-то другого взял, а сало было стариковское, немец украл.
Добродушие населения нашего.
Такой тяжести, не знаю, кто по силам способен носить.
Трагическая пустота деревень.
Девочек везут, они плачут, плачут матери — дочек в армию берут.
Огромность пространства: едем 4 дня. Уже другое время — на час вперед, другая степь, другие птицы — коршуны, совы, ястребки. Вот уже и дыни, и арбузы появились. А горе одно.
Старуха ходит сторожить колхозные амбары на ночь, вооружена сковородником. Кричит, когда кто-нибудь идет: «Стой, кто идет, стрелять буду!»
Генерал Гордов командовал Приволжским воен. окр. Воевал в Западн. Белоруссии, сейчас он командует на Волге. Война на Волге идет.
В воздухе рев моторов, сумятица. «Кобры», Яки, «харрикейны». Появляется огромный, плавный «дуглас». Истребители неистовствуют, нюхают, бегут следом. Он ищет площадки, а они пляшут во все стороны. Сел. Истребители вокруг него и над ним. Величественно выглядит эта картина. Живые кадры из кино.
Красноармейцы, глядя на эту картину прилета, рассуждают. Один: «Ну словно пчелы, что это они носятся». Второй: «Бахчу стерегут, видно». Третий, глядя на появившийся «дуглас»: «Не иначе ефрейтор с нашей роты прилетел».
Ночевка у секретаря райкома. Разговоры о колхозах и о председателях, которые угоняют скот далеко в степь и живут королями — режут телушек, пьют молоко, занимаются куплей и продажей (а корова стоит 40 000).
Разговор баб на кухне райкомовской столовой.
— Ось цей Гитлер то настоящий антихрист. А мы раньше казали коммунисты антихристы.
Сталинград сгорел.
Писать пришлось бы слишком много. Сталинград сгорел. Сгорел Сталинград.
Заволжье. Пыль. Коричневая степь. Ужи, раздавленные на дорогах. Реполовы. Верблюды. Крик верблюдов.
Степь многотравная.
Осенью жалкий ковыль, бурьян, полынь.
Сталинград.
Мертво. Люди в подвалах. Все сожжено. Горячие стены домов, словно тела умерших в страшную жару и не успевших остыть. Огромные здания, памятники, скверы. Надписи: «Переходи здесь». Груды проводов, на окне спит кошка, зелень в вазонах. Среди тысяч громадин из камня сгоревших и полуразрушенных чудесно стоит деревянный павильон, киоск, где продавалась газированная вода. Словно Помпея, застигнутая гибелью в день полной жизни. Трамваи, машины без стекол. Сгоревшие дома с мемориальными досками: «Здесь выступал в 1919 году И. В. Сталин». Здание детской больницы, на нем гипсовая птица с отбитым крылом, второе простерто для полета. Дворец культуры — черное, бархатное от копоти здание и на этом фоне две белоснежных нагих фигуры.
Бродят дети — много смеющихся лиц, много полусумасшедших.
Закат на площади. Страшная и странная красота: нежно-розовое небо глядит через тысячи и десятки тысяч пустых окон и крыш. Огромный плакат в бездарных красках: «Светлый путь».
Чувство покоя — после долгих мук. Город умер, словно лицо мертвого, перенесшего тяжелую болезнь и успокоившегося вечным сном.
И снова бомбежки, бомбежки уже умершего города.
Колхозница Рубцева.
Рассказ ее о трусах: «Немец, как копье, пошел вниз. Тут его и бить, а герои все в бурьян полегли. „Эх вы!“ — кричу им. Вели пленного через село я спрашиваю: „Когда пошел воевать?“ „В январе“. „Ну, значит, ты моего мужа убил“, — замахнулась я, а часовой не пускает. „Пусти, — говорю, — я его двину“, а часовой: „Закона такого нет“. — „Пусти, я его двину без закона и отойду“. Не пустил.
При немцах живут, конечно, но для меня это не жизнь будет. Как мужа убили, у меня теперь один Сережа остался. При советской власти он у меня в большие люди выйдет, а при немцах ему пастухом умирать.
Раненые воруют у нас сильно, терпения нет. Всю картошку вырыли, помидоры, тыквы все очистили, нам теперь голодать зиму. В квартирах чистят — платки, полотенца, одеяла. Козу зарезали, но все равно жалко их: придет, плачет — отдашь ему свой ужин и сама плачешь».
Бабка. «Пустили их дурачки вглубь на Волгу, отдали пол-России. Ясно. Техники у него много».
Жуткая переправа. Страх. Паром полон машин, подвод, сотни прижатых друг к другу людей, и паром застрял; в высоте Ю-88, пустил бомбу. Огромный столб воды, прямой, голубовато-белый. Чувство страха. На переправе ни одного пулемета, ни одной зениточки. Тихая светлая Волга кажется жуткой, как эшафот.
Живем мы в доме раскулаченного. Явилась откуда-то старая хозяйка. День и ночь на нас смотрит и молвит. Ждет. Так мы и живем под ее взорами.
Ночью в Сталинграде. У переправы ждут машины. Темно. Горят вдали пожары. Тяжело поднимается в гору подкрепление, переправившееся через Волгу. Мимо нас проходят двое. Слышу, боец говорит: «Легкари, торопятся жить».
«Летит!» Все сидят.
«Разворачивается!» Все бегут из избы на улицу, смотрят вверх.
По степи солдат с противотанковым ружьем гонит большущее овечье стадо.
Старик, у которого ночевали. «У меня 4 сына на войне, 4 зятя, 4 внука. Один сын готов. Прислали».
Всю ночь старуха сидит в щели. Вся Дубовка в щелях. Сверху летает керосинка — трещит, ставит свечи и бомбит маленькими.
«Где бабушка?»
«Бабушка в окопе, — смеется старик, — поднимет голову, как суслик, и назад».
«Конец нам. Дошел он, жулик, до коренной нашей земли».
Всю ночь над головой рев самолетов. Небо день и ночь, словно сидишь под пролетом огромного моста. Этот мост днем голубой, ночью темно-синий, крутой, в звездах — и по этому мосту с грохотом едут колонны пятитонных грузовиков.
Огневые позиции над Волгой, в бывшем доме отдыха. Крутой обрыв. Река синяя, розовая, как море. Виноградники, тополя. Батареи замаскированы виноградными листьями. Скамейки для отдыхающих. На скамье лейтенант, перед ним столик. Он кричит: «Батарея — огонь!»