ну со сбережениями, которых хватило бы на роскошные похороны и дорогую гробницу.
Наконец, в Папеэте жило довольно много — около двух тысяч — более или менее чистокровных полинезийцев. Хотя они числом вдвое превосходили всех европейцев и китайцев вместе взятых, у этой группы не было почти никаких прав и почти никакого национального самосознания. Примерно половину составляли женщины, которые вышли замуж за европейцев, их дети и родственники, тоже переехавшие в город. Надо сказать, что полинезийки очень неохотно вступали в брак с китайцами, ибо те обладали двумя непростительными, на взгляд таитян, пороками: они были скупы и неопрятны.
Остальное туземное население Папеэте составляли многочисленные женщины и не столь многочисленные мужчины, которые первоначально приехали сделать покупки, развлечься и посмотреть чудеса большого города. Как это часто случается я в других частях света, столичная жизнь настолько пленяла гостей из провинции, что они оседали в городе и нанимались на работу, чаще всего слугами. Конечно, самые молодые, красивые и предприимчивые женщины быстро открывали, что в Папеэте много солдат и матросов, которые, наперебой предлагая им еду, вино, деньги, требуют взамен лишь то, что таитянки в своей родной деревне безвозмездно дарили любому неженатому мужчине.
Поскольку таитяне в Папеэте были подчинены другим этническим группам, они почти совсем отказались от своих нравов и обычаев. Однако многие остались верны привычке купаться утром и вечером, избрав для этого пересекающий город ручей Королевы. А в окружавших все дома прелестных садах ежедневно можно было видеть, как туземцы готовят себе обед в таитянской земляной печи. На обломках базальта, выстилающих дно неглубокой ямы, разводили костер; раскалив камни, клали на них завернутые в большие листья кушанья и засыпали яму песком, после чего можно было спокойно выкурить трубку или сигарету, ожидая, пока еда будет готова.
Гоген, разочарованный в своих соотечественниках, с горечью подытожил свои впечатления от Папеэте: «Это была Европа — Европа, от которой я уехал, только еще хуже, с колониальным снобизмом и гротескным до карикатурности подражанием нашим обычаям, модам, порокам и безумствам». Генри Адаме был лишь немногим милосерднее, когда в письме от 23 февраля 1891 года говорил: «Папеэте — одно из тех идеальных местечек, у которых есть только один недостаток: они невыносимы. Стивенсон предупреждал нас об этом; и все же я допускаю, что когда-нибудь в будущем, когда город опять будет окружен ореолом романтического далека, мы будем вспоминать наше пребывание там, удивляясь, как он мог нам надоесть. Солнце и луна выше всех похвал. Горы и море вполне годятся в обитель всем богам любой теологической энциклопедии. Город отличен от всего, что мне довелось видеть, на нем лежит печать утерянной прелести, которую приписывают раю, — если не считать горожан. Что до них, то не знаю толком почему, но они меня очень сильно беспокоят. А между тем они гораздо занятнее, чем можно было ожидать. Больше всего меня тревожит все пронизывающая нечистокровность, словно густой бледно-коричневый или грязно-белый налет, говорящий о худосочности, болезни и сочетании наименее достойных качеств… В окружении двух-трех тысяч подобных людей, живя в грязной лачуге, в десяти шагах от других таких же «коттеджей», быстро перестаешь замечать изысканную игру лучей утреннего солнца в бокале вина на вашем столе, голубизну моря перед вашей калиткой, не говоря уже о красках гор Моореа вдали. Впрочем, даже когда я забываю этих метисов и эти коттеджи, когда я, так сказать, купаюсь в голубом и фиолетовом свете, меня упорно не покидает какая-то сосущая тоска, и не понять, почему ею овеяно место, которому больше к лицу быть веселым, как комическая опера».
Гоген, парижанин с официальной миссией, разумеется, был принят в круг чиновничества. Но после того как он целую зиму вращался в Париже среди художников, богемы и салонных анархистов, ему было трудно взять верный тон. К тому же он, как всегда, не умел скрывать своих мыслей. Единственный, кого Гоген кое-как переносил, был добрейший лейтенант Жено. Каким отличным человеком был Жено, особенно убедительно говорит то, что с ним ладили даже соседи, хотя они принадлежали к сословию поселенцев. Во всяком случае, они иногда заходили к нему на аперитив. Одним из них был санитар Жан-Жак Сюха, женившийся в Папеэте на дочери ирландца и туамотуанки. Второй, Состен Дролле, по профессии кондитер, приехал на Таити еще в 1857 году и знал все обо всех на острове. Гоген уже в один из первых дней в Папеэте встретил в доме лейтенанта Жено (номер 15 на карте Папеэте) этих полезных людей и потом часто обращался к ним за разными справками. Один из сыновей Состена Дролле, двадцатилетний Александр, несмотря на свою молодость, был едва ли не лучшим правительственным переводчиком. Гоген решил во что бы то ни стало изучать таитянский язык; как и многие другие новоприбывшие европейцы, он полагал, что это чрезвычайно просто, так как язык агглютинирующий, нет никаких падежных окончаний. Александр Дролле любезно вызвался преподавать ему бесплатно, но вскоре убедился, что ученик начисто лишен способностей к языкам. Все же он мужественно продолжал растолковывать ему своеобразную систему таитянских частиц, пока Гоген не сдался сам.
Конечно, в Папеэте среди поселенцев были люди, которые влиянием и богатством намного превосходили Состена Дролле и Жан-Жака Сюха. В первую очередь Гоген попытался завоевать дружбу двух крупнейших местных тузов. Одним был выборный мэр Папеэте, Франсуа Карделла, в чьих руках сходились многие видимые и невидимые нити сложной политической машины. Второй был адвокат-самоучка, крупнейший капиталист острова, Огюст Гупиль, любивший похвастать, что начинал свой путь не только с пустыми руками, но и с босыми ногами, так как у него не было даже пары обуви, когда он двадцать пять лет назад приехал в колонию. Благодаря огромной энергии и незаурядному коммерческому дарованию он быстро нажил состояние на копре и кокосовой крошке и уже много лет занимал роскошный особняк за городом. Ко всему Гупиль был талантливый музыкант-любитель и изо всех поселенцев один хоть сколько-то интересовался искусством[47]. Превыше всего он ставил древнегреческую классику, но и к современному искусству относился милостиво — в той мере, в какой оно служило античным идеалам. Увы, в глазах поселенцев Гоген был человеком из вражеского лагеря, ведь он приехал с официальной миссией. Карделла и Гупиль держались вполне корректно, однако избегали приглашать Гогена к себе, и большинство последовало их примеру.
Холодное отношение поселенцев и собственное нежелание Гогена участвовать в скучной и мещанской светской жизни колониальных чиновников привели к тому, что Гоген очутился как бы на периферии местного общества. К своей радости, он открыл, что жизнь в этих кругах куда интереснее и веселее. В том же парке, где находилась офицерская столовая военного клуба и кафе на дереве, два раза в неделю устраивались танцы для всех (номер 11 на карте Папеэте). И замечательное зрелище, которое Гоген увидел из своего удобного наблюдательного пункта, побудило его бросить домино, отставить в сторону рюмку с абсентом и спуститься на несколько ступенек вниз по общественной лестнице. Каждую среду и субботу в восемь часов вечера любительский духовой оркестр занимал места в забавном железном павильоне (сохранившемся до наших дней) и полтора часа играл гавоты, польки и вальсы. Публику составляли главным образом таитяне, солдаты, матросы, служащие и приказчики; впрочем, даже высокопоставленные чиновники и местные тузы могли без риска для своей репутации подойти и со скучающим лицом обозреть танцующих. Гоген не видел никаких причин ограничиваться скромной ролью зрителя, а танцевал он хорошо и быстро стал желанным кавалером. Очаровательный местный обычай разрешил женщинам приглашать на танец партнеров по своему вкусу, и они часто пользовались этим правом.
Наверно, Гоген вполне разделял чувства путешественника Пеллендера, который восторженно писал: «Больше двухсот девушек окружает эстраду, развлекаясь тем, что выделывают разные антраша. Сколько красок! Сколько пыли! Сколько пыла! Возблагодарим небо или французов, что есть на свете хоть один уголок, где человек, пресыщенный цивилизацией, может преклонить свою усталую голову и позволить вихрю тропических образов убаюкать себя. Годами мы мечтали о таком зрелище и наконец нашли одно — в Папеэте»[48].
Один французский писатель, тоже побывавший на Таити в девяностых годах, оставил более подробное описание этих балов.
«Вокруг лужка в такие вечера размещается два десятка торговцев, которые раскладывают свой товар на циновках или маленьких столиках, в свете керосиновых ламп и свечей. Они предлагают кокосовые орехи, таитянские сигареты (небрежно высушенный табак, завернутый в листья пандануса), цветочные гирлянды, ожерелья из благоухающих гардений тиаре, искусственные цветы из нарезанных листьев, пиво в стаканах, безалкогольные напитки в бутылках и ледяные соки.
Между торговцами и павильоном прогуливаются толпы канаков обоего пола, среди которых преобладают слегка принаряженные женщины, и довольно много европейцев, в том числе почти в полном составе команды стоящих в гавани судов. Словом, публика не самая «изысканная», зато очень своеобразная.
Таитяне, эти большие дети природы, которые пришли сюда повеселиться, настолько восприимчивы к музыке, что с первыми же звуками трубы начинается живописный спектакль. Несколько человек неуклюже скачут перед павильоном. Их коленца приветствуются едкими словечками и смехом. А сквозь добродушную толпу зрителей, громко распевая, уже бесцеремонно пробивается другая группа танцующих. Все это веселое сборище забавляется невинно и беззаботно, даже самые сильные толчки вызывают только шутки и громкий смех.
По краям зеленой площадки, но на безопасном расстоянии от танцующих, разложив принесенные с собой коврики и подушки, устроились люди постепеннее. Это офицеры, чиновники колониальной администрации и «женский свет» — иначе говоря, королева Марау со свитой и другие таитянки и метиски. Всюду видишь группы островитянок в длинных белых платьях, с густыми распущенными черными волосами, темными глазами и зовущими чувственными губами. У каждой в черных волосах — великолепная белая гардения; они удобно устраиваются на циновках, обмахиваются веерами и курят длинные канакские сигареты. Чуть видимые в полутьме, которая так располагает к флирту и интимной беседе, они принимают комплименты, хвалу и шутливые реплики мужчин с восхитительным обаянием, присущим этим жительницам тропиков, таким пикантным, благодаря их безнравственности, невероятно смелому языку и необузданной жизнерадостности»