Гоген в Полинезии — страница 15 из 64

[55].

Этот «увеселительный парк» работал всю ночь напролет. Утром 14 июля большинство участников праздника шли оттуда на танцевальную площадку около «Сёркл Милитер», где в восемь часов начинался конкурс песни. Каждая область или остров были представлены хором в составе сорока-пятидесяти человек, исполнявших великолепные полифонические хоралы; как-никак, миссионеры десятки лет обучали островитян европейским ладам и пению псалмов. Эти хоралы, которые, по словам самого Гогена, произвели на него глубокое впечатление, были основным событием фестиваля, так как знаменитые таитянские танцы упаупа, ставшие в наши дни главным аттракционом, считались властями слишком неприличными, чтобы включать их в программу национального праздника. А в разрешенных танцах не осталось почти ничего исконно таитянского, к тому же участники должны были выступать в стесняющей европейской одежде. Зато когда островитяне собирались где-нибудь в укромном месте, они сбрасывали одежды, и танцы принимали эротический характер.

Тот же Пеллендер пишет, что трудно на бумаге воздать должное полинезийскому празднику песни. Однако сам он неплохо справляется с задачей:

«Выступление начинается обычно с резкого дискантового крика в первом попавшемся ключе. В тот миг, когда вы уже начинаете опасаться за голосовые связки девушки, безобразный крик прекращается, и слышно что-то вроде мелодии с такими модуляциями, что любой фонограф спасует. Вам покажется, что нет ни рифмы, ни ритма. Но хор думает иначе. Тембр голоса девушки скачками понижается. И когда она переходит на спокойное меццо, один за другим к ней присоединяются другие голоса. Кто повторяет основную мелодию в духе фуги, кто импровизирует что-то свое; остальные — так сказать, тяжелая артиллерия — вторят басом, как бы аккомпанируя.

Мало что осталось от правил, по которым строится европейский хорал. Разные партии могут свободно перекрещиваться, и басы, если им вздумается, вдруг переходят на высокие теноровые звучания, не опасаясь, что их сочтут нарушителями. Некоторые гармонии с китайской окраской (вроде известной гармонии «Грейл», использованной Вагнером во вступлении к «Ло-энгрину»), повторяются снова и снова, чуть ли не до одури. А в итоге получается какая-то странная, грубоватая симфония. Кто обучал их контрапункту? Только не миссионеры, что им до местных музыкантов! Кто обучил их модулированию? Кто говорил им, когда вторящий бас должен умолкнуть, чтобы избежать какофонии? Что представляет собой эта буйная таитянская мелодия — случайное скопление звуков или звукопись, музыкальное выражение пейзажей, которые ее породили? Разве монотонный аравийский напев не сходен с пустыней? И разве графическое воплощение шотландской музыки, когда она записана нотными знаками на бумаге, не напоминает своими пиками и скачками шотландские горы? Так, может быть, эти колышащиеся, плывущие созвучия, с рокочущим фоном мужских голосов, изображают свист пассата в пальмовых кронах и рев прибоя на рифе? Эта проблема заслуживает изучения»[56].

В час дня в защищенной гавани начинались парусные и весельные гонки для таитянских аутригеров, корабельных шлюпок и тендеров. А на берегу в это время развертывались другие соревнования. Особенным успехом среди зрителей пользовались гонки на ходулях для мужчин (древний таитянский спорт) и лазанье по смазанному мылом шесту для женщин (французское нововведение). Вечером соревнующиеся и зрители делали передышку, ограничиваясь танцами вокруг музыкального павильона, после чего следовала еще одна бессонная ночь в «увеселительном парке». Наконец, 15 июля все устало брели на ипподром в долину Фаутауа. Здесь происходили конноспортивные состязания: скачки с препятствиями и без оных, рысистые испытания. Они чередовались с соревнованиями в беге для мужчин и женщин, причем дистанции, слава богу, не превышали 400 метров. День заканчивался так называемым венецианским водным праздником, во время которого команды островов и областей старались покрасивее и необычнее украсить цветами и пальмовыми листьями большую двойную пирогу. Шестнадцатого июля, после еще одной бурной ночи, «увеселительный парк», впервые за трое суток, закрывался, чтобы люди могли немного поспать. Но сперва раздавали денежные призы, награды и выигрыши.

На этом празднество, разумеется, не кончалось, все продолжали играть, петь, танцевать и пить, пока хватало денег. Последние гости разъезжались по домам лишь в начале августа — с опухшими глазами, дикой головной болью и вялой, но блаженной улыбкой на устах.

Для Гогена праздники были не только отличным поводом, чтобы с еще большим рвением и упоением предаться веселью, но и бесподобным случаем наблюдать и зарисовывать новые интересные туземные типы. Уже во время похорон короля Помаре он сделал портретные наброски таитян, которых можно было назвать настоящими туземцами, в отличие от обосновавшихся в Папеэте. Но тогда все были в черных траурных платьях и плохо сидящих темных костюмах, и к тому же гости быстро исчезли. Другое дело июльские праздники: целый месяц легко одетые полинезийцы наводняли город и устроенные для гостей лагеря. А многие участники спортивных состязаний вообще выступали лишь в узкой набедренной повязке. И Гоген, гуляя по городу, то и дело останавливался, бесцеремонно устремлял пристальный взгляд на какого-нибудь туземца, приказывал ему стоять смирно и быстро делал набросок. Добрые и сговорчивые островитяне, как правило, не возражали, их только огорчало, что этот странный чужеземец не только не отдает, но даже не показывает им готового «портрета». Художники-любители, не говоря уже о фотографах, не были для них в новинку. В Папеэте работал даже профессиональный фотограф, к которому охотно шли туземцы побогаче.

Итак, хотя на Таити в самом деле можно было целыми днями петь и любить, Гоген убедился, что совсем без денег не обойтись. Во всяком случае, в Папеэте, где стоимость жизни оказалась даже выше, чем в Париже. Домик, снятый Гогеном, обходился ему в пятьдесят-шестьдесят франков в месяц. Два раза в день он ходил в отличный французский ресторан Ренвойе; в месяц это составляло около ста пятидесяти франков. Когда он приглашал гостей, — а это случалось частенько, — счет, естественно, оказывался еще больше. Многочисленные лавки на пристани изобиловали товаром до такой степени, что одежда, ткани, утварь, инструмент, лампы и ведра висели на стенах, под потолком, даже у входа снаружи. Известно, когда у тебя перед глазами столько заманчивых товаров, невозможно устоять против соблазна. Временные подруги Гогена поддавались соблазну ежедневно и ежечасно, в итоге его скромный капитал таял с угрожающей быстротой. Словом, пора было приступать к писанию портретов, на которые он возлагал такие надежды.

К великому разочарованию Гогена, ни чиновники, ни местные тузы не обнаружили интереса, когда он известил их, что у него наконец-то появилось время для заказов. Вероятно, они заключили, что человек, чьи вкусы позволяют ему открыто якшаться не только с таитянскими девицами, но и с приказчиками, писарями, солдатами и моряками, не может быть хорошим художником. Не исключено также, что Гоген с самого начала неверно оценил обстановку и был обманут вежливыми фразами и обостренным вниманием, которое вызывает новый человек. И вместо того чтобы, как положено, начать свою карьеру светского живописца портретом губернатора, он вынужден был в качестве первого клиента довольствоваться простым английским столяром по имени Томас Бембридж. У столяра было целых двадцать два ребенка, и почему-то ему захотелось получить портрет дочери Сусанны, солидной дамы лет сорока. Справедливо полагая, что столяр вряд ли сумеет оценить синтетический стиль, Гоген написал сугубо реалистический портрет уже не молодой, увядшей и весьма тучной Сусанны. Он даже придал ее носу натуральный красный цвет. Столяр, разумеется, посчитал это карикатурой и, наверно, уничтожил бы портрет, если бы не уплатил за него целых двести франков. И Томас Бембридж с грустью упрятал картину в своем сарае, где ее нашли уже после смерти Гогена. Со временем она попала в Королевский музей современного искусства в Брюсселе, где висит и ныне[57]. Неодобрительное отношение к портрету, можно сказать, пережило заказчика: едва ли не во всех альбомах Сусанну ошибочно именуют «Мисс Кембридж».

Хотя мало кто из жителей Папеэте видел эту ужасную картину, молва быстро разнесла по городу, что у Гогена нет ни такта, ни дарования. После этого никому уже не хотелось заказывать ему портреты. Если кто-нибудь вообще об этом помышлял. Обозленный тем, что впустую потерял три драгоценных месяца, Гоген решил незамедлительно покинуть город и осуществить то, ради чего обогнул половину земного шара: изучать и писать настоящих, неиспорченных дикарей.

Двадцатью годами раньше Пьер Лоти, чей роман о Таити Гоген хорошо знал, тоже был разочарован Папеэте, и в своей книге он заранее утешал тех, кто пойдет по его стопам:

«Нет, тот, кто пожил лишь среди полуцивилизованных девиц Папеэте и через них узнал обычаи и нравы горожан и ломаный таитянский язык портового люда, для кого Таити всего лишь место, где легко удовлетворить свои страсти и потребности, — тот не понял, что может дать этот остров.

Не понимают этого и более достойные люди (их, безусловно, большинство), которые видят в Таити прежде всего романтический край вечного лета, изобилующий цветами и прекрасными женщинами.

Подлинное очарование этого края заключается в другом, и далеко не всякий способен его оценить. Чтобы найти его, надо уехать подальше от Папеэте — туда, куда еще не вторглась цивилизация, где деревни с хижинами, крытыми листьями пандануса, раскинулись под стройными кокосовыми пальмами на берегах коралловых лагун, рядом с пустынным, безбрежным океаном!»[58]


Глава IV.Среди таитян

Лоти был безусловно прав, когда писал, что в деревне жизнь была куда примитивнее, чем в Папеэте. Но все на свете относительно, и если сравнивать ее с райскими картинами, которые Гоген рисовал себе во Франции, она выглядела до безобразия цивилизованной. В роли распространителей европейской культуры выступали в первую очередь миссионеры, моряки и торговцы. Итог был, как это легко себ