Гоголь — страница 45 из 63

«Автор не давал мне ключа, я вам предлагаю свой. Автор если бы даже и имел эту мысль, то и в таком случае поступил бы дурно, если бы ее обнаружил ясно. Комедия тогда бы сбилась на аллегорию, могла бы из нее выйти какая-нибудь бледная, нравоучительная проповедь. Нет, его дело изобразить просто ужас от беспорядков вещественных не в идеальном городе, а в том, который на земле».

Эти слова звучат совсем по иному: от аллегорического толкования в сущности ничего не остается.

Еще раньше протестов со стороны Аксакова и Щепкина Гоголь получил письмо от Шевырева тоже с выражением недовольства и, под влиянием его, распорядился Плетневу приостановить печатание «Ревизора с развязкой».

31 декабря 1846 года в Петербурге вышли «Выбранные места из переписки с друзьями». Гоголь в это время находился в Неаполе. Здоровье его улучшилось. Поездку в Иерусалим он решил отложить: он для нее еще не подготовлен.

По поводу выхода из печати «Переписки» Плетнев писал Гоголю:

«Вчера совершено великое дело: книга твоих писем пущена в свет. Но это дело совершит влияние свое только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей… Все, до сих пор бывшее, мне представляется, как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты первый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет»[27].

Из переписки Гоголя с Плетневым и другими друзьями в это время обращает внимание письмо, содержащее одно замечательное признание со стороны Николая Васильевича: давая по поводу скорейшего выхода «Выбранных мест» советы, отличающиеся большой практичностью, Гоголь пишет своему другу:

«Я в Петербурге так расторопно распоряжался с печатанием книг своих, как не знаю, распоряжается ли кто теперь из литераторов. Книгу мою я, бывало, отпечатаю в месяц тихомолком, так что появление ее бывало сюрпризом даже и для самых близких знакомых… Денежки мне, бывало, принесут все наперед; все это, бывало, у меня тот же час записано и занесено в книгу, и сверх того весь мой книжный счет я носил всегда в голове так обстоятельно, что мог наизусть его рассказать весь. Несмотря на то, что я считаюсь в глазах многих человеком беспутным и то, что называется поэтом, живущим в каком-то тридевятом государстве, я родился быть хозяином и даже всегда чувствовал любовь к хозяйству, и даже, невидно от всех, приобретал весьма многие качества хозяйственные, — и даже много кое-чего украл у тебя самого, хотя этого и не показал в себе. Мне следовало до времени, бросивши всю житейскую заботу, поработать внутренно над тем хозяйством, которое прежде всего должен устроить человек и без которого не пойдут никакие житейские заботы. Но теперь, слава богу, самое трудное устрояется; теперь могу приняться и за житейские заботы и, может быть, с таким успехом займусь и ими, что даже изумишься, откуда взялся во мне такой положительный и обстоятельный человек». (III, 289.)

Плетнев взглядов на Гоголя, будто он только — поэт, живущий в тридевятом царстве, не разделял. В одном из писем, Жуковскому он заявил:

«Гоголь не совсем предан делу истины и религии, а только высматривает, что заговорят люди о новой его штуке. Это унизительно». Действительно, Гоголь не был только поэтом и в особенности поэтом «не от мира сего», но Плетнев преувеличивал, утверждая, будто Гоголь только «высматривает». Он не учитывал все возраставшую с годами оторванность писателя от России. Этой оторванностью во многом и объясняется его жадное «высматривание». Верно то, что необыкновенная практичность Гоголя не покидала его и тогда, когда он, казалось бы, целиком был занят своим «душевным делом».

Читатель, вероятно, заметил также, что отзывы Плетнева о Гоголе не отличались ни постоянством, ни прямодушием.

«Выбранные места»

Он милосерд, он сказал: «Толците и отверзется вам».

А покуда займись огородом.

(Из письма сестре Анне, 1841 год)

От «Переписки с друзьями» остается глубокое впечатление, что автор ее одержим прежде всего страхом смерти, доведенным до отчаяния, до ужаса, до вопля. Это вопль заглушает его проповеди и наставления. Глухой, надорванный, он как бы поднимается из мрачного подземелья, из склепа, куда человек, еще живой, замурован навеки… Давно замолкнул этот крик ужаса, а все еще отдается в ушах, все еще леденит кровь и заставляет стоять в столбняке.

Страшно перед смертью, перед темной и зловещей завесой, перед возмездием.

«Страшна душевная чернота, и зачем эта видится только тогда, когда неумолимая смерть уже стоит пред глазами!..».

«Соотечественники! Страшно!.. Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия и тех духовных высших творений бога, пред которым пыль, все величие его творений, здесь нами зримых и нас изумляющих. Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них поднимутся…».

В мировой литературе едва ли найдутся слова, передающие с такой потрясающей силой предгробный вопль, какие содержит в себе «Переписка».

Гоголя страшит мысль, что его могут похоронить живым и он очнется уже в могиле:

«Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного омертвения, сердце и пульс переставали биться…»

Этот страх смерти усиливался благодаря другому чувству: вся «Переписка» проникнута напряженным сознанием общего неблагополучия в жизни, неустойчивости, всеобщего очерствения и озлобления, ожесточенной борьбы и, наконец, надвигающейся социальной катастрофы. Ни у одного из писателей того времени, тем более русских, не были так обострены эти темные, вещие предчувствия, как у автора «Переписки». Они прошли через все столетие. Мы находим их у Достоевского, Толстого, Влад. Соловьева, Мережковского, Брюсова, Блока, Розанова, Андрея Белого.

И как бы удивились многие современные буржуазно-реакционные европейские мыслители и публицисты, говорящие о гибели, о закате Европы, если бы им сказали, что их откровения можно найти в «Переписке» Гоголя, написанной восемьдесят с лишним лет тому назад. Правда, эти мысли не были приведены в логическую и стройную систему, не отличались эрудицией, но зато в них была величайшая эмоциональная насыщенность. Как бы то ни было, здесь крайне важно отметить, что говоря о всеобщем неблагополучии и неустойчивости, Гоголь имел в виду не только крепостную Россию, но и капиталистическую Европу. Это важно отметить потому, что, оценивая «Переписку», у нас сплошь и рядом твердили будто великий писатель видел и чувствовал распад крепостного уклада. Нет, Гоголь не ограничивался поместным крепостным хозяйством, он и в «Переписке» не потерял своего дара и многое видел из того, что делалось за рубежом, хотя он и смотрел и на Русь и на Европу глазами реакционного утописта. По поводу «Одиссеи» в переводе Жуковского он писал:

«Именно в нынешнее время, когда таинственною волей провидения стал слышаться повсюду болезненный ропот неудовлетворения, голос неудовольствия человеческого на все, что ни на есть на свете: на порядок вещей, на время, на самого себя, когда всем, наконец, начинает становиться подозрительным то совершенство, в которое возвели нас наша новейшая гражданственность и просвещение… когда сквозь нелепые крики и опрометчивые проповедования новых, еще темно услышанных идей, слышно какое-то всеобщее стремление стать ближе к какой-то желанной середине, найти настоящий закон действия, как в массах, так и отдельно взятых особах — словом, в это именно время Одиссея поразит величавою патриархальностью древнего быта…».

Это писалось незадолго до бурного 1848 года. Гоголь чувствовал его приближение. Он предупреждал «соотечественников»:

«Погодите, скоро поднимутся снизу такие крики, именно в тех с виду благоустроенных государствах, которым наружным блеском мы так восхищается, что закружится голова у самых тех знаменитых государственных людей, которыми вы так любовались в палатах и камерах. В Европе завариваются теперь повсюду такие сумятицы, что не поможет никакое человеческое средство, когда они вскроются, и перед ними будет ничтожная вещь те страхи, которые вам видятся в России».

Нельзя отказать Гоголю в прозорливости, большей, чем ей обладали многие из самых просвещенных его современников. Поэт, художник в качестве политического провидца опередил изрядное количество записных политических вожаков и дельцов. Он недаром путешествовал по Европе и недаром царская цензура выбросила из издания целиком статью «Страхи и ужасы России», в которой содержались эти и подобные предсказания.

Гоголь вспоминает «Египетские тьмы» Соломона:

«Слепая ночь обняла их вдруг среди бела дня; со всех сторон уставились на них ужасающие образы: дряхлые страшилища с печальными лицами стали неотразимо в глазах их; без железных цепей сковала их всех боязнь и лишила всего…».

Подтверждается, что ужас смерти, каким заболел Гоголь, зависел преимущественно от причин общественного порядка, и не только русских, но и международных. Образины преследовали Гоголя повсюду и Вий грозил железным пальцем и в Париже, и в Берлине, и в Риме. Продолжая критиковать западно-европейскую цивилизацию, Гоголь обрушивается на человеческий ум:

«Ум не есть высшая в нас способность. Его должность не больше как полицейская: он может только привести в порядок и расставить по местам все то, что у нас уже есть. Он сам не двигается вперед, покуда не двинутся в нас две другие способности, от которых он умнеет».

Эти высшие способности: разум и мудрость, но их может дать только Христос.

Отличительная черта девятнадцатого века — гордость ума: «Никогда еще не возрастала она до такой силы, как в 19 веке. Она слышится в самой боязни каждого прослыть дураком. Все вынесет человек века: вынесет название плута, подлеца; какое хочешь дай ему название, он снесет его — и только не снесет названия дурака… Ум для него святыня…».