Гоголь — страница 9 из 63

е. Про Якима и Матрену Гоголь сочинил потом веселые куплеты. «И с Матреной наш Яким потянулся прямо в Крым».

Все это куда как неприглядно даже и по тому невзыскательному времени!

Анненков рассказывает далее о Гоголе:

«Он надевал обыкновенно ярко-пестрый галстучек, взбивал высоко свой завитый кок, облекался в какой-то белый, чрезвычайно короткий и распашной сюртучок, с высокой талией и буфами на плечах, что делало его действительно похожим на петушка».

Получалась помесь Хлестакова с Чичиковым!

«Он необычайно дорожил внешним блеском, обилием и разнообразием красок в предметах, пышными, роскошными очертаниями, эффектом в картинах и природе… Полный звук, ослепительный поэтический образ, мощное, громкое слово, все, исполненное силы и блеска, потрясало до глубины сердца».

Отметив, что Гоголь был не лишен примеси суеверия, Анненков продолжает:

«Он решительно ничего не читал из французской изящной литературы и принялся за Мольера только после строгого выговора, данного Пушкиным за небрежение к этому писателю. Также мало знал он и Шекспира (Гете и вообще немецкая литература почти не существовали для него)» (стр. 57–59.)

…Следом за первой частью вышла и вторая часть «Вечеров». Успех их был необычайный; многие стремились увидеть Гоголя, послушать его мастерское чтение. Он хвалился матери: «мне любо, когда не я ищу, а моего ищут знакомства».

Летом 1832 года, как уже было помянуто, Гоголь гостил в родной Васильевке. В Петербурге он сильно отощал и побледнел. По дороге сделал остановку в Москве, где познакомился с Аксаковым, Погодиным, артистом Щепкиным, сошелся близко с Максимовичем.

По поводу своего первого знакомства с Гоголем С. Т. Аксаков повествует:

«Наружный вид Гоголя был тогда совершенно другой и невыгодный для него: хохол на голове, гладко подстриженные височки, выбритые усы и подбородок, большие и крепко накрахмаленные воротнички придавали совсем особую физиономию его лицу: нам показалось, что в нем было что-то хохлацкое и плутоватое. В платье Гоголя приметна была претензия на щегольство. У меня осталось в памяти, что на нем был пестрый светлый жилет с большой цепочкой… К сожалению, я совершенно не помню моих разговоров с Гоголем, в первое наше свидание: но помню, что я часто заговаривал с ним. Через час он ушел… Константин тоже не помнит своих разговоров с ним… но помнит, что он держал себя неприветливо, небрежно и как-то свысока, чего, разумеется, не было, но могло так показаться. (Почему же „разумеется на было“? — А. В.) Ему не понравились манеры Гоголя, который произвел на всех без исключения невыгодное, несимпатичное впечатление. Через несколько дней, в продолжение которых я уже предупредил Загоскина, что Гоголь хочет с ним познакомится и что я приведу его к нему, явился ко мне довольно рано Николай Васильевич. Я обратился к нему с искренними похвалами его Диканьке: но видно слова мои показались ему обыкновенными комплиментами, и он принял их очень сухо. Вообще в нем было что-то отталкивающее, не допускающее меня до искреннего увлечения и излияния, к которым я способен до излишества. По его просьбе мы скоро пошли пешком к Загоскину. Дорогой он удивил меня тем, что начал жаловаться на свои болезни и сказал даже, что болен неизлечимо. Смотря на него изумленными и недоверчивыми глазами, потому что он казался здоровым, я спросил его: „Да чем же вы больны?“ Он отвечал неопределенно и сказал, что причина болезни его находится в кишках.

Дорогой разговор шел о Загоскине. Гоголь хвалил его за веселость, но сказал, что он не то пишет, что следует, особенно для театра. Я легкомысленно выразил, что у нас писать не о чем, что в свете все так однообразно, гладко, прилично и пусто, что

…Даже глупости смешной

В тебе не встретишь, свет пустой.

Но Гоголь посмотрел на меня как-то значительно и сказал, что „это неправда, что комизм кроется везде, что живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его“». Рассказав далее о скучном и сером поведении Гоголя у Загоскина, которого он навестил еще однажды при другом приезде в Москву, Аксаков отмечает гоголевский юмор:

«В его шутках было очень много оригинальных приемов, выражений, складу и того особенного юмора, который составляет исключительную собственность малороссов; передать их невозможно. Впоследствии, бесчисленными опытами убедился я, что повторение гоголевских слов, от которых слушатели валялись со смеху, когда он сам их произносил — не производило ни малейшего эффекта, когда говорил их я или кто-нибудь другой»[9].

В своих письмах, да и во многих воспоминаниях Гоголь встает сплошь и рядом как заурядный миргородский и нежинский «существователь». Но он был также и художник — творец, человек, глубоко переживший все низкое, нелепое, глупое и жалкое. В «Вечерах на хуторе» мы видим победу художника — творца над своей посредственной практичностью и неразборчивым приспособлением к обстоятельствам.

«Вечера на хуторе близ Диканьки»

Общеизвестен рассказ самого Гоголя о выходе «Вечеров»: «Любопытнее всего, — писал он Пушкину, — было мое свидание с типографией: только что я просунулся в двери, наборщики, завидя меня, давай каждый фыркать и прыскать себе в руку, отворотившись к стенке. Это меня несколько удивило; я к фактору, и он, после некоторых ловких уклонений, наконец, сказал, что „штучки, которые изволили прислать из Павловска для печатания, оченно до чрезвычайности забавны и наборщикам принесли большую забаву“. Из этого я заключил, что я писатель совершенно во вкусе черни». (I том, 21 августа 18331 года.)

Пушкин тоже признавался:

«Сейчас прочел „Вечера на хуторе близ Диканьки“. Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность! Вот это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился». (Письмо к Воейкову, 1831 год.)

Пушкин первый отметил талант Гоголя, его земной, реальный характер, но с легкой руки его на «Вечера» упрочился взгляд, будто в них только и есть одна непринужденная веселость. Утверждали и утверждают, будто в этих повестях нет смысла, автор не отдавал себе ясного отчета в их художественном значении, писались они для заработка; Гоголь не преследовал в них никакой определенной цели, ни назидательной, ни литературной. Так, например, смотрит на «Вечера» Нестор Котляревский в своей книге «Гоголь».

Этим и подобным утверждениям способствовал и сам писатель, заявив в «Авторской исповеди», что он первое время писал вовсе не заботясь, зачем, для чего и кому из этого выйдет какая польза. Гоголь имел здесь в виду особую пользу, религиозно-нравственного, христианского порядка.

Такой пользы в «Вечерах» действительно, нет.

Нисколько, однако, не следует отсюда, что первые повести Гоголя случайны, лишены замысла и цели. Цель, иногда ясно не сознаваемая художником, в них бесспорно имеется. Прежде всего, далеко не все в «Вечерах» так непринужденно весело и безоблачно, как это кажется.

Непосредственной юношеской свежестью веет от первой страницы «Сорочинской ярмарки»:

«Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии! Как томительно-жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное, и голубой, неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над землей, кажется, заснул, весь потонувши в неге, обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих…»

Уже с первых слов угадывается влюбленность Гоголя в песенность, в музыкальность, его склонность к преувеличениям, высокая впечатлительность его натуры. Это — не прозаичная речь, это — поэзия. Но припомните конец той же «Сорочинской ярмарки»:

«Гром, хохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя звуки в пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот отделенного моря, и скоро все стало пусто и глухо. Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье. В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и д и к о внемлет ему. Не так ли резвые дуги бурной и вольной юности, по одиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец одного, старинного брата их. Скучно оставленному. И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».

А что веселого и непринужденного в «Вечере накануне Ивана Купала», в «Пропавшей грамоте», и разве не перебивается веселость в «Майской ночи», даже в «Ночи перед Рождеством», картинами, сценами, образами, замечаниями совсем иного порядка? «Погляди на белую шею мою: они не смываются! Они не смываются! Они ни за что не смоются, эти синия пятна от железных когтей ее». Точно на шее прекрасной панночки-утопленницы, на повестях Гоголя выступают синие пятна, отметины каких-то железных когтей и сквозь румянец щек, сквозь веселую юность вдруг зрится что-то темное, нездоровое.

Мир раздвоен, как и в «Ганце», на мир действительности и мир больной мечты, ночных видений. Мир действительности стал живей, осязательнее. Это правда, что влюбленные парубки Грицьки, нежные и бравые Левки, обольстительные Параськи и Оксаны с круглыми личиками и черными бровями, упрямые кузнецы Вакулы, Пидорки и Петруси выглядят порой ряжеными и слишком картинными. В них еще не чувствуется настоящей полнокровной жизни, живой игры. И говорят они слишком литературно, не по деревенски. Но все же в них есть много заразительности. Чувствуется, что создавали их свежее воображение, молодость, нерастраченная мечтательность. А как живописны пожилые персонажи: Солопий Черевик, Макогоненко, Чуб, Солоха, Пацюк.

Живописна и природа. Таких поражающих своею конкретностью изображений, какие содержатся в произведениях Пушкина, Толстого, у Гоголя нет. Преобладает общее, но это общее обвеяно таким сильным и восторженным чувством, так своеобразно переплетается с комическим, залито таким светозарным блеском, что читатель невольно поддается обаянию и уже сам дорисовывает картину. Критикой уже отмечалось: Гоголь в сущности