— В Нежине у вас таких, небось, нет? — спросил он шепотом. — Второй пожаловал к нам только со вчерашнего вечера.
— А я к пану добродию… — раздался в это самое время в двух шагах от них развязно-почтительный голос, и они увидели около себя Левка, васильевского приказчика, незаметно, точно из земли выросшего перед ними.
Василий Афанасьевич внушительно приподнял палец:
— Т-с! Що там таке? Не видишь, что ли, что мы с панычем соловьев слушаем?
— Вижу, пане, — еще мягче, виновато отвечал Левко. — Но покупателю-москалю к спеху: нарочито с ярмонки из Яресок проездом к нам завернул и до утра еще хочет поспеть в Полтаву. Не продашь ли, пане, с поля гречиху? Первый покупатель дороже денег.
— Зачем не продать. Но мне теперь, сам посуди, до гречихи ли! Иди к пани: пускай за меня порешит дело.
— Пани тоже не до того-с: с офеней балакает. А купец-то обстоятельный: весь хлеб оглядел в поле и цену дает звычайную.
— Очень рад. Так ты, Левко, и сговорись с ним; тебе и книги в руки. Ужо мне доложишь.
— Слушаем-с, — сказал приказчик и с поклоном отретировался.
— Простите, папенька, но вы ужасно доверчивы, — позволил себе заметить Никоша. — Уходя, Левко так хитро про себя улыбнулся…
— Лисий хвост да волчий рот — верно, — согласился Василий Афанасьевич. — Но за то и хозяйские интересы блюдет, не даст покупателю себя оплести. А при мне они поделились бы в барышах: мне убыточней. Из двух зол, дружок, надо выбирать меньшее и утешать себя иным. Мало ли прекрасного на божьем свете!.. Чу! слышишь, дуэт-то? какие коленца шельмецы выводят!
Два соловья, в самом деле, продолжали перекликаться удивительно звонко и искусно. Но, на беду, от большого пруда долетело громкое, ни мало уже не мелодическое шлепанье как бы деревянным валком по мокрому белью, и оба певца разом умолкли.
— А, бисовы прачки! — вознегодовал Василий Афанасьевич. — Сколько раз повторять им, чтобы не смели полоскать там белье и пугать моих песенников. Придется опять разнести их.
Но, спустившись с сыном к тому месту пруда, откуда доносилось шлепанье, Василий Афанасьевич успел настолько уже остыть, что «разнес» ослушниц отечески-миролюбиво, и те, ни мало не смутясь, стали просить пана — дозволить дополоскать белье, благо соловьи и так уже перестали петь.
— Ну, кончайте на сей раз. Бог вам судья! — смилостивился сговорчивый барин. — Но напредки чтобы у меня этого уже не было!
— Не будет, пане, нет.
— Оце добре. Кстати же вот, как пойдете до дому, отнесите туда и мой заступ. А нам, сынку, не вредно, я полагаю, до ужина еще ноги промять хоть бы до «Долины спокойствия», дабы успокоиться духом после сей двойной передряги с Левком и бабьем?
Глава одиннадцатаяСемейная хроника
— А славно ведь у нас тут, на лоне природы? — говорил отец сыну, когда они через огороженную плетнем широкую поляну добрались до соседнего леска, у других попросту называвшегося «Яворовщиной» от росшего там в большом числе явора (иначе платан или чинар), а Василием Афанасьевичем переименованного в «Долину спокойствия».
— Дивно! никуда бы носу не показал, — подтвердил сын. — И тем досадней ведь, что не нынче — завтра придется опять в Ярески, на поклон к старику Трощинскому.
— Без этого, дружок, никак невозможно: надо уважить достопочтенного старца и нашего семейного рачителя. Но до времени-то, впрочем, Дмитрий Прокофьевич еще у себя в Кибинцах, на зимних квартирах.
— Что же он, папенька, так запоздал перебраться в свою летнюю резиденцию?
— А к Ольгину дню, 11 июля, ожидает, вишь, к себе дорогого, именитого гостя — князя Репнина, Николая Григорьевича: тому никак нельзя быть ко дню рождения и именин его высокопревосходительства — 26 октября; так вот Дмитрий Прокофьевич и выбрал день именин своей красавицы-племянницы Ольги Дмитриевны; вперед зазвал уже полный дом гостей. А в миргородских Афинах куда авантажней задать такой фестиваль, где и свой домашний театр…
— И вы, как всегда, будете руководить спектаклем?
— Да, без меня им не обойтись; но, экстренного случая ради, спектакль будет не с крепостными актерами, а любительский — из нашей же братьи, дворян. Ставлю я своего «Простака», и сам выступаю в заглавной роли.
— Кому же ее исполнять, как не вам? Ах, папенька! у меня к вам большая просьба…
— Ну, что такое?
— Предоставьте мне одну маленькую рольку, хоть бы дьячка!
— Эк куда хватил!
— Да я в Нежине играл уже в трех пьесах, и с успехом; а вашего «Простака» знаю почти как «Отче наш». Умоляю вас, милый папенька…
— Во-первых, голубчик, роль Хомы Григоровича вовсе не такая маленькая; во-вторых, она уже обещана…
— Кому?
— Павлу Степановичу, с которым мы ее даже прорепетировали…
— О! я его упрошу уступить ее мне. Только вы, папенька, пожалуйста, не противтесь; он хоть упрям, как всякий хохол, но добр…
— Побачимо, побачимо, як попадеться нашему теляти вовка пиймати. Странное, право, дело: от кого у тебя, Никоша, эта страсть к сцене?
— Очень странно! — рассмеялся Никоша, — отец терпеть не может театра, а сын им только бредит! Может статься, впрочем, в нашей семье и раньше уже были записные актеры?
— Нет, бог миловал. Род Гоголей-Яновских старый дворянский[27], так же, как и род моей покойной маменьки, а твоей бабушки, Татьяны Семеновны: по отцу своему она происходила прямехонько от Якова Лизогуба, генерал-фельдцейхмейстера Великого Петра, а по матери — от знатного шляхтича, киевского полковника Танского, который выселился из Польши также еще при Петре и со славой воевал в царском войске против шведов.
— А правду, папенька, говорят, что дедушка Афанасий Демьянович бабушку Татьяну Семеновну из родительского дома выкрал?
— «Выкрал»! Разве можно, Никоша, о родном деде своем так выражаться?
— А как же сказать-то?
— Похитил.
— Но для чего ему было похищать ее? Родители бабушки, стало быть, были против их брака?
— Стало быть. Дедушка твой хоть и был человек с образованием, потому что окончил Киевскую духовную академию и потом учительствовал, но, по мнению Семена Лизогуба, он все же, как бурсак, был не чета его, бунчукового товарища, дочери.
— Так где же те сошлись так близко без ведома родителей? Дедушка, верно, был вхож в дом Лизогубов?
— Да, он обучал детей у ближайших их соседей и так успешно, особенно языкам латинскому и немецкому, что отец Татьяны Семеновны, совсем молоденькой еще тогда барышни, пригласил его давать и ей уроки.
— Из латыни?
— А уж о сем история умалчивает; вернее же, из немецкого. Известно только, что уроки прервались внезапно: в один прекрасный день учитель переслал ученице в скорлупе грецкого ореха записочку, в коей предлагал ей руку и сердце.
— Каков дедушка-то! И бабушка тотчас согласилась?
— Не тотчас. Дело обошлось не без душевной борьбы. Но в конце концов уступила.
— И тайно обвенчалась? Точно как в романе! А родители бабушки что же?
— Что им оставалось? Положили гнев на милость.
— А что, папенька, вы позволите мне еще один вопрос, который меня, как сына, интересует более, чем всякого другого: у вас самих-то с маменькой не было романа?
Черты Василия Афанасьевича приняли торжественно-серьезное выражение. Помолчав немного, он пытливо заглянул в глаза сына и промолвил:
— Романа в смысле ряда занимательных приключений у нас не было, да и быть не могло: я был уже подростком, когда маменька твоя была еще в пеленках; а когда я к ней присватался, ей было всего 13 лет. До романов ли тут? Нет, то была простая, но самая светлая идиллия, какой ни Гесснеру, ни Карамзину во век бы не выдумать.
— Все равно, папенька, расскажите, пожалуйста, как это было! Вы такой бесподобный рассказчик…
— Забавные анекдоты передавать я, точно, умею, но тут, друг мой, дело иное: глубокие, нежные сантименты, для твоего возраста недоступные…
— Но понять-то их все-таки не мудрость какая? Не такой же я малолетний! Голубчик папенька!..
— Гм… В некотором отношении тебе, молокососу, пожалуй, в самом деле небесполезно получить благовременно понятие о чистых идиллических чувствах, тем более, что — почем знать? — придется ли еще нам с тобой говорить об этом, долго ли еще проживу я?
— Что вы, папенька!
— Да, дружок, все мы под богом ходим… С чего начать-то?
— А с первой встречи вашей с маменькой.
— Что разуметь под нашей первой встречей? Был я тогда таким вот, как ты, беспардонным школяром. Папенька мой, дослужившись до чина полкового писаря, а по нынешнему — майора, записал меня, по обычаю того времени, чуть не со дня рождения в военную службу, и семи лет я уже числился заочно корнетом. Но воспитывался я, как и папенька, в бурсе. Так-то вот мне, тринадцатилетнему бурсаку, явилась в сновидении Царица Небесная и указала мне девочку-младенца, якобы мою будущую спутницу жизни. Недолго погодя меня повезли к Трощинским в Ярески. Сам Дмитрий Прокофьевич служил тогда еще в Петербурге, и застали мы в Яресках только бабушку, Анну Матвеевну.
— Она ведь вдова его старшего брата, Андрея Прокофьевича?
— Да, и через нее-то, урожденную Косяровскую, родную тетку твоей маменьки, мы и состоим в родстве с Трощинскими. Единственный сын ее, Андрей Андреевич, состоял уже тогда на военной службе, и, скучая одна в деревне, она взяла к себе на воспитание шестинедельную племянницу Машеньку, дочку своего брата, Ивана Матвеевича Косяровского, служившего в то время в Орле. Как улицезрел я ее тут, младенца, так моментально признал в ней свою нареченную из вещего сна, мигом понял, что вот с кем судьба моя связана навеки… И в таковом-то непоколебимом убеждении я, подрастая и мужая, издали тихомолком наблюдал с тайным восхищением, как малютка из года в год превращалась в прелестнейшую девочку.
— Так маменька уже девочкой была хороша собой?
— Прелестна, говорю тебе! Для меня, по крайней мере, милее ее в целом мире ни раньше, ни позже никого не бывало. Но замечательнее всего была у нее нежность, белизна кожи, за которую бабушка Анна Матвеевна так и прозвала ее «белянкой».