— Так и распрощайся со своими червонцами; бросай их назад. Ну!
Прекословить не приходилось. Сквозь зубы посулив кому-то дьявола, неудачник с понятным ожесточением бросил обратно в чан свою драгоценную добычу.
— Ты что там, болван, деда своего поминаешь? Вылезай вон, дай место другим!
Попытать свое счастье, действительно, двинулись к чану уже двое новых охотников и принялись пререкаться об очереди.
— Полно вам! Оба ужо поспеете выкупаться даром, — крикнул сверху барин. — Кто из вас двух по рангу-то старше? Ты ведь, Василь?
— Я, батюшка ваше высокопревосходительство, — отвечал Василь, первый форейтор и фаворит барский.
— Ну, значит, и полезай наперед.
По своей профессии наловчившись одним прыжком взлетать на хребет коня, Василь с неменьшей легкостью перекинулся через край чана. Умудренный однако опытом предшественника, он, прежде чем окунуться, втянул в себя изрядный запас воздуха. Благодаря такой мере, он имел возможность пробыть под водой вдвое долее, и когда показался опять оттуда, то хотя и не мог произнести ни слова, но на ладони своей предъявил публике три блестящих кружочка.
— Ай да хват! Червонцы — твои! — возгласил Дмитрий Прокофьевич и ударил одобрительно в ладоши.
Гости кругом подхватили, а народ внизу так и заржал, заликовал. Десятки рук протянулись к счастливцу, чтобы помочь ему выбраться на сушу.
Успех одного подзадорил десяток других. Когда из барского кошелька три новых червонца полетели в воду, между состязующимися дошло чуть не до драки. Чтобы восстановить определенную очередь, Трощинскому пришлось вовсе устранить от конкурса самых задорных.
В какой-нибудь час времени чуть не двадцать человек перебывало в чане, но после форейтора Василя только трое с той же удачей. Два шута хозяйские — Роман Иванович и отец Варфоломей — стояли до сих пор под самым крыльцом безучастными зрителями и по временам лишь обменивались обычными колкостями.
— А что бы и тебе искупаться в золотой купели, семинарская крыса? — пристал опять Роман Иванович к своему сопернику на шутовском поприще.
— Оголтелый! — коротко огрызнулся последний, с суровой гордостью древнего циника запахиваясь в свой ветхий и неопрятный хитон.
— Фай, какой важный рыцарь! Аль чистоты своей жаль? «Пойдем в церковь!» — «Грязно». — «Ну, так в шинок!» — «Разве уже под тыном пройти».
Отец Варфоломей, лучше всякого другого знавший свою слабость к крепким напиткам, отозвался с тем же лаконизмом:
— Пустобрех!
— А ты кладезь мудрости: борода с локоток, а ума с ноготок!
— Ну, будет вам, дуракам, чинами-то считаться, — вступился тут в их перебранку Дмитрий Прокофьевич. — И то, patre illustrissime[31], отчего бы и тебе трех золотых не заработать?
— Солнышку нашему сиятелю, свету нашему совету! — отвечал нараспев, с поясным поклоном отставной дьячок, у которого перед вельможным патроном вдруг развязался язык. — На что мне твое золото? Взирай на птицы небесные: не сеют, не жнут, а сыты бывают.
— Ай да птица! подлинно райская! — подхватил Роман Иванович. — А за райскую птицу, ваше высокопревосходительство, трех золотых, точно, маловато: у нее ведь очи-то завидущие, лапы загребущие, уста зелено вино пьющие.
— Что ж, на чарочку прибавлю парочку, — усмехнулся Трощинский и бросил в чан еще два червонца. — Ну, что же, patre? Долго ль нам еще ждать-то?
Несмотря на усмешку, слова его звучали так повелительно, что дальнейшее противоречие ни к чему бы не послужило.
— Бог вымочит, бог и высушит, — покорно промолвил шут, подбирая полы рясы. — Подсобите, благодетели.
«Благодетели» нашлись, и он очутился в чане.
— Ненавидящие и любящие, простите мя!
Пробыл он под водой сравнительно недолго; но вместо того, чтобы совсем приподняться, он сидя в воде по горло, подышал немного и потом окунулся вторично. Когда вслед затем кудластая голова его снова появилась из воды, в руке у него оказались все пять золотых.
— Ах, каналья прекомплектная! — воскликнул Трощинский. — Ты должен был добыть их за один прием.
— Он так жалок, mon oncle![32] Сложите гнев на милость!
Непреклонный в иное время в своих решениях старец окинул племянницу ласковым взглядом.
— Имениннице нет отказа. Можешь прикарманить! — коротко отнесся он к шуту. — Ну-с, а теперь, государыни мои, не будет ли с вас сей материи? Не пора-ль вам приукраситься и к танцам? Лови, ребята!
И на головы стоявшего внизу народа посыпалось оставшееся в барском кошельке золото. В последовавшей за этим нешуточной свалке было более помято ребер, чем подобрано червонцев. Но дикая забава была в духе времени и, судя по общему смеху, пришлась всем по душе. Впрочем, один не смеялся: Гоголь.
— Что это ты, Николаша, такой серьезный? — спросил его Данилевский.
— Да очень оконфужен.
— Чем?
— Что до сих пор не знал, какими способами древний Перикл насаждал просвещение в своих Афинах.
— Тише, брат! Неравно сам услышит.
— Или это Олимпийские игры?
— Тише! говорят тебе…
Глава шестнадцатаяМедведь танцует
Саркастическое настроение не покидало Гоголя и в остальной вечер: толпившиеся в дверях танцевального зала взрослые кавалеры с недоумением оглядывались на подростка-гимназиста, который, прислонясь тут же у стены, исподлобья задумчиво наблюдал за нарядными парами, кружившимися по залу под гремевшую с хоров музыку, и временами неожиданно, как из пистолета, выпаливал какое-нибудь наивно-меткое замечание.
Впрочем, иногда он с более теплым участием следил глазами то за своим приятелем-гимназистом, который с увлечением носился по паркету со знакомыми и незнакомыми дамами, то за своей названной «сестрицей», которая хотя и не имела между танцорами почти ни одного знакомого, но, обратив на себя недавно общее внимание прекрасным исполнением роли Параски, не могла теперь пожаловаться на недостаток кавалеров. Самой ей хмель заслуженного успеха, как видно, ударил в голову: всегда дичившаяся большого общества, она теперь стала просто неузнаваема, — все разгоряченное лицо ее так и сияло почти детской радостью.
И вдруг к новому контродансу у нее не оказалось кавалера! Гоголь заметил издали, как она оживленно говорила с другой барышней, стоявшей уже об руку со своим кавалером, и растерянным взором обводила зал, как будто высматривая кого-то. Наш сатирик не мог подавить не то ироническую, не то сострадательную улыбку. Но тут же улыбка сбежала с его губ, и сатирик снова превратился в буку-школьника.
Дело в том, что на глаза Александры Федоровны попался он сам, и, видимо, обрадовавшись ему, как якорю спасения, она тотчас поспешила к «братцу».
— Пожалуйте, братец, пожалуйте! Вас-то мне и нужно. Кавалер мой куда-то исчез, и визави наш в отчаяньи.
Она хотела взять его за руку, но он спрятал обе руки за спину.
— Сестро моя милая, сестро моя любая! Я же, вы знаете, не танцую.
— Пустяки, пустяки! Давно ли вы писали из Нежина своей маменьке (она показывала мне ваше письмо), что скоро выучитесь отлично танцевать, если вам вышлют на то денег — не помню уж, сколько: двадцать или тридцать рублей?
— Мало ли что пишется!
— Когда нужны деньги для бонбошек? Какие, скажите, ваши любимые? Помадные ведь?
— Помадные-с.
— Так вот, когда будут подавать конфекты, я нарочно припасу для вас помадных.
— Да я, право же, хоть и взял несколько уроков, но танцую не лучше медведя…
— А как же медведю и танцевать, как не по-медвежьи? Вот подают уже сигнал к танцам. Давайте-ка руку!
— «И дощик иде, и метелице гуде,
Дивчина казака через юлицю веде», —
мурлыкал себе под нос Гоголь, увлекаемый «дивчиной» в ряд танцующих.
Задача, предстоявшая ему, была не из легких: в те времена французская кадриль не ограничивалась простым хождением и шарканьем ног, а каждый участвующий, как женского, так и мужского пола, старательно выводил отдельные па. Пришлось выводить их и Гоголю. Фигур он особенно не путал, потому что помнил их еще с Нежина, но в каждой фигуре аккуратно хоть раз наступал на ногу своей даме.
— Ах, простите, сестрица! — извинился он, когда она даже вскрикнула от боли.
— Ничего, медведю так и следует, — отшутилась милая барышня. — Но у меня к вам, братец, одна просьба: наступайте теперь на правую ногу, левой пора отдохнуть.
— С удовольствием. А бонбошки мне за это будут?
— Сказано: будут.
Действительно, когда перед последней фигурой — галопом — ливрейный лакей в белых нитяных перчатках стал обносить танцующим поднос с конфетами, Александра Федоровна отобрала у него целую горсть «помадных» и вручила их своему кавалеру, но на свою же погибель Гоголь обронил одну из конфеток; и вот, когда они пустились в галоп, наш медведь тяпнул на конфетку, поскользнулся и, в падении своем желая удержаться, увлек на пол и свою даму.
Тут последнее мужество покинуло мальчика и, вскочив как встрепанный, он обратился в постыдное бегство.
После такой оказии ему, понятно, нельзя уже было носа показать в танцевальный зал, и он, как потерянный, слонялся по другим кибинцским палатам: постоял некоторое время в биллиардной около самого биллиарда, пока один из двух игроков, с азартом всаживавший в лузы шар за шаром, с размаху не хватил его кием в грудь, вдобавок еще бросив по адресу «непрошенных ротозеев» «ласковое» слово; затем в хозяйском кабинете поглазел в карты отца, игравшего в бостон, пока тот точно также не предложил ему отойти, потому де, что он, Никоша, кажется приносит ему несчастье.
— Тебе бы, дружок, пойти в библиотеку, — посоветовал Василий Иванович, кивая ему на прощанье с доброй улыбкой.
Лучшего, в самом деле, нельзя было ничего предпринять, и Гоголь удалился в библиотечную комнату. Людей там не было ни души, а чтения сколько угодно. Но пока ему было не до чтения: в зажатом кулаке у него горел еще липкий «помадный» комок. Присев к открытому окошку, он принялся отлеплять конфетку от конфетки и отправлять в рот.