».
Высказался, а потом отступил. Увидел со стороны и сразу начал переговоры.
«К двадцатилетию Октября я мог бы предложить две начатых работы: Пионерка и 2-е портрет балерины Семеновой, которые я мог бы успеть к сентябрю нынешнего года».
Сколько ему пришлось пережить, пока сочинял это письмо! Взывал к справедливости, предлагал компромисс, просил зайти в мастерскую.
Тут немного притормозил. Все-таки приглашал не знакомых художников, а специальную комиссию.
Пусть не обойдется без хорошего ужина, но это еще ничего не гарантирует. Могут посидеть с удовольствием, а в официальной бумаге выскажутся без обиняков.
Потому написал чуть отстраненно. Словно и не жаждет видеть своих адресатов, а лишь допускает такую возможность.
Вот так, чуть ли не сердито: «Для осмотра этих работ надлежит приехать ко мне в мастерскую».
С этими казенными обращениями одна морока. Бывает не только с фразой намучаешься, а с одним словом. Все никак не выбрать самое подходящее его значение.
Например, «дальнейшее». Одно дело, когда оно в кавычках, а другое без.
Пока «дальнейшее» видится ему в кавычках. Вероятно, когда письмо возымеет действие, то кавычки будут не нужны.
Уж как далек Альфред Рудольфович от изящной словесности, но тут поневоле станешь стилистом.
Сначала написал «на тех же правах», а потом переправил на «условиях». Все же в слове «права» есть что-то допотопное. Какой-то намек на права гражданина и даже на билль о правах.
Эберлинг выбирал не из худшего или лучшего, но из возможного. При этом никогда не исключал прямо противопложного варианта.
Он не только так сочинял разные бумаги, но и писал картины. Начнет портрет одного человека, а когда закончит, на холсте будет другой.
Если Эберлинг и проигрывал во второстепенном, то в главном непременно брал верх.
Казалось бы, что тот Ленин, что этот. Прищуренный взгляд, рука откинута в сторону, общее выражение какой-то настырности… Зато кисточка работает мелко и дробно. Каждый мазок в отдельности, а все вместе образуют узор.
– Никто до меня, - чуть ли не хвастается Альфред Рудольфович, - не рисовал Ленина точками.
Всякий раз найдет повод для хорошего настроения. Иногда утешится тем, что ему доверили важнейшую тему, а подчас радуется, что, несмотря на тему, все же высказал свое.
К тому же, помимо заказной работы, Эберлинг кое-что писал для себя. Не только натюрморты и пейзажи, но и портреты вождей.
Однажды экспериментировал с обликом Верховного главнокомандующего.
Скорее всего, начал портрет как обычно, подолгу задерживался на орденах и пуговицах, но потом все же не выдержал.
Оказывается, немного и надо. Чуть повернул голову персонажа и заставил его сосредоточиться на одной точке.
Сам удивился, когда закончил. Сталин глядел недоверчиво, а его нос налился такой мощью, что явно выступал за границы лица.
Ну прямо-таки ростовщик. Тот самый, «с лицом бронзового цвета». И глаза странные. Как сказал бы Николай Васильевич, «необыкновенного огня глаза».
На Сталине не халат, как на ростовщике, а мундир. Впрочем, этот мундир стоит любого халата.
Только люди, привыкшие к солнцу, могут не ослепнуть от такого количества орденов.
Не очень захочешь оставаться наедине с таким полотном. Впрочем, вдвоем или втроем еще опаснее. Вдруг кто-то заразится настороженностью и сообщит куда следует.
И все же эту работу он не уничтожил. Так и прожил несколько десятилетий со скелетом в шкафу.
Как видно, чувствовал, что когда придут с обыском, его уже ничто не спасет. Или рассчитывал на мундир: ну кто при таких орденах и нашивках станет приглядываться к выражению глаз?
Трудно представить обыск в его квартире. И не потому, что не заслужил. Все-таки несколько лет состоял в должности придворного живописца.
Так отчего бы не проверить? Не заглянуть в ящики письменного стола, не развязать тесемки на папках, не перебрать бумагу за бумагой?
Легко сказать, если не видел этих залежей. За долгие годы неумеренной бережливости мастерская Эберлинга превратилась чуть ли не в склад.
Бывало, уже примет решение расстаться, а потом все же заменит казнь на ссылку в какой-нибудь отдаленный угол на антресолях.
Отрывные календари, и те хранил. Казалось бы, что ему 10 июля пятого года или 2 февраля семнадцатого, а у него всякий листок на своем месте.
Знаем, знаем такого скрягу. Плюшкин тоже боялся что-то упустить. Этим своим упорством привел имение в совершеннейший упадок.
Альфред Рудольфович дорожил не хлебными корками и свечными огрызками, а чем-то более значительным.
К примеру, его волновало то, что время уходит. Причем как-то обидно уходит, отражаясь напоследок в случайных деталях.
Так что интерес к календарям принципиальный. В этих небольших книжицах прошлое существовало не во фрагментах, а как бы целиком.
Еще ему нравилось отсутствие предпочтений. Хоть и отмечены праздничные числа, но отношение к ним никак не выражено.
Он и сам старался сохранять спокойствие. Пометки делал совершенно нейтральные. Что-нибудь вроде: «Рисовал Государя» или «Сеанс Л.М. Кагановича».
Вот бы удивились обыскивающие! Возможно даже стали бы сличать почерк: ошибки нет, буквы «м», «у» и «к» так же ветвятся, как много лет назад.
Есть еще вырезки из журналов и газет. Заприметит Альфред Рудольфович что-то для себя интересное и сразу берется за ножницы. За несколько десятилетий настриг целые бумажные горы.
Тоже вырежет, а ничего не объяснит. Это уже мы должны разбираться, чем он руководствовался в том или ином случае.
Был, к примеру, такой Семирадский. Так вот давно хотелось спросить: как ему работается на Капри? скоро ли ожидает расцвета современного искусства?
Как уверяет «Петроградский листок», живет - не тужит. Едва займется утро, уже за работой. Что касается расцвета, то почему бы и нет. Пусть не сейчас, но когда-нибудь позже.
Кстати, был Семирадский, как и Эберлинг, из Варшавы. И тоже большую часть года проводил в Италии.
Так что любопытство вполне понятное. Так и Семирадский мог бы поинтересоваться: а как там Альфред?
А это уже напрямую о Польше. Безо всяких там посредников вроде достопочтимого Хенрика Ипполитовича.
Когда началась первая мировая, то его в основном интересовали сообщения с польского фронта.
Десятки этих вырезок, но одна особенная. Когда вырезал, ножницы немного подрагивали.
«Варшава, 13 ноября. Здесь получено сообщение, что Згерж совершенно сгорел. В последнем бою нашим отрядом захвачен большой германский обоз и 600 солдат. Среди пленных оказалось 90 женщин».
Альфред Рудольфович родился в Згерже. Буквально назубок знает все улочки и дворы. И сейчас иногда во сне по этому городу прогуливается.
Не первый раз ему приходится прощаться, а всякий раз больно. Потом как-то привыкаешь. Вырезал заметку, мысленно вычеркнул эти годы из памяти, и живешь дальше.
Эберлинг позволял себе что-то только наедине с собой. Во всех остальных случаях помнил об опасности. Еще превращался в этакого буку, всем видом показывал, что совсем не нуждается в прошлом.
Какое может быть легкомыслие в присутствии льва? Вряд ли царя зверей обрадует, если прямо в клетке Вы станете травить анекдоты и громко смеяться.
И о минувшем Альфред Рудольфович вспоминал реже и реже. Когда что-то всплывало в памяти, старался долго на этом не останавливаться.
Вам и вообразить трудно, насколько это непросто. Вроде сказал себе: «Забудь!», - но слова не сдержал. И один, и второй раз. Потом, конечно, берешь себя в руки, но не без особых усилий.
А однажды опростоволосился. Так сказать, поскользнулся на ерунде. Молоденькая ученица спросила, известно ли ему, где находится их школа.
– Ну как же…, - ответил Альфред Рудольфович, - Это дворец Великой княгини Марии Павловны. Мы часто ходили друг к другу в гости.
И еще как-то разоткровенничался за чашкой чая.
Не оттого ли, что собеседница тоже носила подозрительную фамилию, почувствовал к ней доверие? Впервые не скрыл того, что в прошлой жизни был придворным художником.
– Вы так похожи на Государыню Марию Федоровну!
Словом, предупредил. Сказал о той опасности, которая ясно прочитывалась в ее лице.
Тем удивительнее, что случались в те годы откровенные разговоры. Иногда даже под стенограмму.· И еще на небольшом расстоянии от той очереди, в которой члены ЛОСХа ожидали решения своей судьбы.
И не то чтобы какая-то чрезвычайная ситуация. Вдруг повело, так что не смогли остановиться, а наутро проснулись в холодном поту. Уже собрались идти сдаваться в партком. Мучительно вспоминали, кто за столом пил меньше, а больше молчал и слушал.
Нет, ничего подобного. Даже голоса не повысили. И вообще совсем забыли о том, где находятся. Если бы беседа шла не в Союзе художников, а в лесу, вдали от цивилизации, вряд ли бы аргументы приводились другие.
Значит, для того, чтобы ощутить себя свободными, повод может быть любым. Даже отчет по контрактации. Существовала в те времена такая форма приобщения мастеров кисти к будням социализма.
На сей раз эта доля выпала Павлу Ивановичу Басманову. Отправили его в далекие колхозы с целью их правильного отражения при помощи красок и карандашей.
Казалось бы, о чем тут говорить? Ну разве только о невиданных темпах колхозного строительства. Так нет же, все время норовят уйти от темы.
«Малевич влиял на Вас или нет», - спросил догадливый председательствующий, а художник сразу откликнулся: «Я хотел бы, чтобы он влиял на меня».
Или вдруг Николай Андреевич Тырса поинтересовался, знает ли Басманов русские фрески в оригиналах, а тот с удовольствием подтвердил.
Что касается контрактации, то Павел Иванович отвечал, взяв в союзники того же Тырсу: «Кто же, как не Николай Андреевич, когда мне говорили, что ты делай так и так, он мне всегда говорил: искренне работайте, что выходит, то выходит, время покажет - может быть, и вы сделаете так, как им мечтается…»