Короче говоря, очередной накат махровой попсы на древнейший центр нашей культуры. Очередной жевательно-развлекательный Диснейленд на месте памятников нашей истории. Комментарии излишни. Если бы уже не были определены границы обреченного участка: от Тверской улицы, Вознесенский, Малый, Средний и Большой Кисловские переулки, Газетный переулок при общей площади 18,0 га…
В заключение – рвущиеся из сердца слова создателя идеи: «И последнее. Благодарение отечественной культуре за то, что такой проект смог легко сложиться при помощи только одной русской музыки. Автор». Любопытно, какие изменения претерпит этот текст в связи с реализацией будущих задуманных проектов, которыми поделится на радиостанции «Эхо Москвы» Зураб Церетели, – «квартала поэзии» и «квартала художников».
Прав депутат городской Думы М. И. Москвин-Тарханов: дело за теми, о которых в творческом экстазе просто забыли, – за москвичами. Которые из поколения в поколение здесь жили, работали, защищали город и сегодня изо дня в день борются за совсем нелегкую жизнь. В своей Москве.
Загадка «Невского проспекта»
…Это был художник. Не правда ли, странное явление? Петербургский художник.
Н. В. Гоголь
Окно
Все началось с окна. Окна в моей комнате. И еще других, по ту сторону бульвара, за широкой горловиной путепровода.
В окне нет настоящей улицы – небо, крыши, косые паруса арбатских новостроек. Но если подойти совсем близко к стеклу, грузные силуэты раздвинутся в провале сада: десяток деревьев, тоненькая строчка ограды, арки ворот между двумя домами. Дома одинаковые, двухэтажные, боком протиснувшиеся к улице. Кажется, два флигеля исчезнувшего особняка.
Но особняка никогда не было. Я знаю историю обоих близнецов. Да они и не близнецы. Тот, что ближе к Арбату, выстроен недавно. Он был первой в Москве постройкой из блоков – новинка начала века, послужившая только тому, чтобы повторить ушедшие в прошлое формы: колонны, квадры камней, счет узких окон.
Второй много старше. Он тот самый, в котором умер Гоголь. Комната писателя выходила на бульвар – те самые прижавшиеся к земле два окна, которые смотрят в мою сторону. Они почему-то совсем заброшены в мутной радуге старых стекол, с завалью пустых банок и пожелтевших газет между рам. Сколько лет я здесь живу, никто их не открывал, не появлялся в них. А теперь и вовсе над домом не стало крыши – говорят, здесь будет музей, – и в синеватом свете уличных мачт жестко поблескивает снег под голым остовом стропил.
В этом есть что-то от полустершегося детского воспоминания, от повести, которая собиралась много рассказать и не рассказала ничего: оборвалась на первых строках. В детстве упрямо верилось, что где-то есть продолжение, но во всех изданиях Гоголя стояло одно и то же: заглавие «Отрывок из повести „Страшная рука“ из книги под названием „Лунный свет в разбитом окошке чердака на Васильевском острове в 16 линии“ – и все те же три строки.
Теперь Гоголь входит в мою жизнь сложнее и понятнее. Понятнее, потому что он писатель, а моя область – история искусств. Писатель и художники – такой мостик перебрасывается редко, скорее ради юбилеев. Когда дело доходит до «круглой» даты, о чем только не приходится вспоминать: портреты, иллюстрации к произведениям, друзья. А так разве мало знать, что восхищался Гоголь «Последним днем Помпеи» Карла Брюллова и был близок с Александром Ивановым?
Я помню письма обоих и думаю о том, что московский Гоголь, больной, измученный мыслями, не мог начинать таинственной истории про лунный свет и страшную руку. Он был уже другой, а тот, ранний, петербургский, вероятно, не имел дела с художниками. Вероятно – потому что иначе кто-нибудь из исследователей что-нибудь об этом бы сказал. Молчание и в науке можно принимать за утверждение.
…По вечерам окна зажигаются. Пустые квадраты в арбатских корпусах. Их все еще чертят острые лучи повисших на шнурах лампочек – необжитой быт новоселов. Привычные пятна, красные, желтые, полосатые, – в «Арктике», мудреном длинном доме с памятью о Северном полюсе, Отто Шмидте, папанинцах. Оживают и те два окна. Всегда темные, они перехватывают огоньки тормозящих автобусов, а в порывах ветра – жидкий отблеск соседнего фонаря.
Очень точно сказано у Гоголя: «Фонарь умирал». Этот, напротив его окон, умирает тоже – каждый раз ровно в одиннадцать. В стальной раковине вздрагивает и бледнеет мертвенная слепящая синева. Стынет темнота в переплетах старых рам… Как все-таки странно, что та, несостоявшаяся, повесть оборвалась на первых строках.
Рождение Пискарева
В примечаниях дата – 1831 и ничего кроме. Остальное надо представить, угадать. Второй год Гоголя в Петербурге – после детства на Украине, после Нежинского лицея. Нелегкое время.
Гоголь привыкал к городу и, наверное, учился его любить. Первые впечатления не давали радости. Не давали потому, что до них была мечта. Сколько лет Гоголь думает о Петербурге – «во сне и наяву мне грезится Петербург», – только там ему все светится надеждой и обещанием: «Уже ставлю себя мысленно в Петербурге, в той веселой комнатке окнами на Неву, так как я всегда думал найти себе такое место. Не знаю, сбудутся ли мои предположения, буду ли я точно живать в таком райском месте…»
Аничков мост. Литография Ж. Жакотте. 1850-е гг.
Предположения сбылись и не сбылись. В первых днях 1829 года Гоголь в столице. Только «райское место» обернулась замызганной комнатенкой четвертого этажа, вид на Неву – колодцем кипящего мастеровым людом двора. Не хватает средств на самую скупую, расчетливую жизнь. Самые «верные» рекомендательные письма не пробили брони равнодушия петербургских патронов. Напечатанная за собственный счет поэма «Ганс Кюхельгартен» остается лежать в книжных лавках. Гоголь тратит последние деньги, чтобы скупить ее и сжечь. Попытка «поступить в актеры» на императорскую сцену оказывается бесплодной. Гоголевские письма, восторженные, многословные на родине, в Петербурге становятся нечастыми и «проходными» – обо всем, кроме самого себя. Таким Гоголь останется на всю жизнь.
К концу первого года он готов согласиться на любое место, лишь бы не возврат в провинциальное захолустье, лишь бы не признание собственного поражения. Оказавшись писцом в Департаменте Государственного хозяйства и публичных зданий, Гоголь почти счастлив: пусть 30 рублей в месяц – зато начало сделано! Должность учителя истории в Женском Патриотическом институте, выхлопотанная новыми петербургскими друзьями в 1831 году, была и вовсе освобождением.
Мозаика встреч, впечатлений, случайных знакомств и вымечтанных (сам Пушкин!), завязывающихся и рвущихся отношений. И все время Петербург – то увлекательный, то враждебный, то чужой, то в чем-то становящийся понятным.
Строки письма: «Каждая столица характеризуется своим народом, набрасывающим на нее печать национальности, на Петербурге же нет никакого характера; иностранцы, которые поселились сюда, обжились и вовсе непохожи на иностранцев, а русские в свою очередь обыностранились и сделались ни тем, ни другим. Тишина в нем необыкновенная, никакой дух не блестит в народе, все служащие да должностные, все толкуют о своих департаментах да коллегиях, все подавлено, все погрязло в бездельных, ничтожных трудах, в которых бесплодно издерживается их жизнь».
Не потому ли, что Гоголь уже так по-своему начинает видеть, осмысливать город, «Страшная рука» прерывается на первых строках? Ей явно предстояло обратиться в «роман ужасов», которыми, с легкой руки Теодора Амадея Гофмана, увлекалась Европа, а Гоголю в этих рамках уже тесно, слишком тесно.
И все-таки «Страшная рука» чем-то привлекала. Гоголь не отбросил ее, как многое другое. Наоборот. Оказывается, почти сразу появляется новый вариант – без замысловатого названия, но со старыми атрибутами: ночь, глухая улица, деревянные домишки, фонарь. И завязка – бедный студент из Дерпта, подсмотревший в окне замечательную красавицу в призрачном водопаде тканей и драгоценностей. «Мечта и существенность» – как было принято говорить в те годы.
Но и этот вариант отпал. Гоголь начинает еще раз. Снова город. Снова ночь. Но вместо глухой окраины – модная улица, вместо угрюмых затаившихся обывательских домов – пестрая шумливая разнохарактерная толпа, и в ней, в городской толпе, новая красавица – «Перуджинова Бианка», за которой воображение повлекло не случайного прохожего и не бедного студента – художника Пискарева. Иначе говоря, таинственное чердачное окно привело к… «Невскому проспекту».
Только почему именно художник? Конечно, это могло быть случайностью, простым авторским расчетом: необычная профессия легче оправдывала невероятные события, игру воображения. Но были в этом последнем варианте «чердачного окна» и такие подробности, которые невольно возбуждали мой «рабочий», чисто искусствоведческий интерес. Просто раньше на них как-то не задержалось внимание.
Профессия Пискарева – многое ли она определила в поступках, характере гоголевского героя? Не сравнить с Чертковым из «Портрета», где все построено на профессии: надежды, расчеты, жизненные ошибки. Кстати, в начальном варианте «Портрет» писался вместе с «Невским проспектом» (две самые первые петербургские повести Гоголя – два его единственных рассказа о художниках). Иное – само выражение «Перуджинова Бианка». Имя мастера раннего итальянского Возрождения Перуджино никогда не было общеупотребительным, общепонятным. Это личный вкус Гоголя, выдающий близкое знакомство с живописью. Тем более ссылка на «Бианку», хотя бы по одному тому, что такой в истории искусства не существует. В 1504 году Перуджино пишет для одной из итальянских церквей – dei Bianchi фреску «Поклонение» волхвов». Под «Бианкой» (созвучие названию церкви) Гоголь подразумевает изображенную на ней мадонну. Но к такому сокращению прибегали только профессионалы.
Да еще к тому же страница о петербургских художниках – портрет живой, выразительный и не менее наблюденный, чем портрет самого Невского проспекта.