“Приехав в Москву, Пейкер немедленно посетил нас, – пишет Аксаков. – Речь зашла о Гоголе, и петербургский гость изъявил горячее желание его видеть. Я сказал, что это очень немудрено, потому что Гоголь бывает у меня почти всякий день. Через несколько минут входит Гоголь своей тогда еще живою и бодрою походкой. Я познакомил его с моим гостем, и что же? Он узнает в Гоголе несносного своего соседа Гогеля”.
Пейкер пришел в негодование. Мемуарист передает его раздраженный вопрос: “За что Гоголь дурачил его трое суток?”. Пейкер оскорбился и обиделся. Хозяева дома бросились его утешать. Его стали уверять, что в случившемся нет ничего ужасного; что это всего лишь “невинная выдумка”; что “Гоголь делает это со всеми”. Общими усилиями расстроенного гостя удалось успокоить. Бывших попутчиков даже усадили обедать вместе. Радуясь мирному исходу дела, Аксаков не обсуждает некоторые странности, которые бросаются в глаза.
Если первоначальная уверенность Пейкера в том, что рядом с ним в дилижансе занимает место не кто иной как Гоголь, была настолько велика, что она выразилась в открытом проявлении радости по этому поводу; если в достоверности таинственной личности Гогеля он сомневался до такой степени, что без стеснения задавал попутчику наводящие вопросы: о семействе Аксаковых, о Погодине, – наводящие прямо на личность Гоголя (об этих вопросах Пейкера сообщает дочь Аксакова Вера в письме к кузине Марии Карташевской); если всё обстояло именно так – Гоголь безжалостно и скоморошно притворялся, Пейкер мучительно и неотвязно подозревал, что имеет дело с притворщиком, – то почему бы сыну сенатора не развеять все подозрения и сомнения – хотя бы просто для внутреннего спокойствия.
Подлинное имя своего попутчика Пейкер мог без труда узнать, во-первых, у кондуктора экипажа, имевшего при себе точный список всех пассажиров, а во-вторых, у любого станционного смотрителя на любой из двух дюжин почтовых станций столичного тракта – начиная от Софии и кончая Химками, – где тщательно переписывались в шнуровую книгу подорожные всех путешественников, пока те прогуливались и закусывали.
Наконец, очень странно, что Пейкеру, окончившему в 1833 году Санкт-Петербургское артиллерийское училище, не были известны малочисленные потомки Генриха Гогеля (Goguel), приехавшего в Россию из франкоязычного графства Монбельяр при Екатерине Великой; и в частности, не был известен Иван Григорьевич Гогель, генерал-лейтенант артиллерии, вице-директор Артиллерийского департамента Военного министерства и автор учебников по артиллерии, умерший в 1834 году, – он-то и был единственным из рода Гогелей, кто по возрасту (и по дате смерти) подходил на роль недавно почившего батюшки дилижансного Гогеля-сироты.
Впрочем, Николаю Яковлевичу Прокоповичу при распутывании дела о другом Гоголе следовало бы сосредоточиться не на этих побочных странностях, а на той капитальной странности, что Гогелей было два. Один – сиротствующий Гогель Пейкера – объявился осенью 1841 года в столичном дилижансе, другой – бедствующий Гогель Бенкендорфа – дал знать о себе ближайшей зимой в служебном докладе сановника…
Но был еще Гоноль. Он возник на почтовой станции в Химках в конце весны 1842 года. Утром 23 мая Сергей Аксаков и его сыновья Григорий и Константин поехали в четырехместной коляске провожать в обратный путь за границу через Петербург – до первой станции на шоссе, как это было принято, – Гоголя. Именно Гоголя Николая Васильевича. Однако провожаемый, садясь в Химках в казенный дилижанс, не только представился Гонолем соседу по купе, военному “необыкновенной толщины”, но и без колебаний записался Гонолем в кондукторский список, хорошо зная, что и сам кондуктор, и караульные на заставах, и двадцать четыре станционных смотрителя, исправляющих службу на Петербургском шоссе, обязательно сверят фамилию в списке с фамилией в паспорте.
Был Гого. Такой фамилией называл человека в зеленом камлотовом плаще и серой круглой шляпе, ехавшего летом 1849 года из Москвы в Калугу в компании со Львом Арнольди, камердинер последнего. Арнольди напрасно внушал камердинеру, московскому французу доброго нрава, что фамилия человека – Гоголь, а не Гого. Француз, сидевший рядом с кучером на козлах дряхлого тарантаса, извинялся, – вероятно, с особым усердием, так как словечко “gogo” означает по-французски “простофиля”, – и тут же принимался за свое. Не только в течение двух дней пути (они ехали в гости к супруге калужского губернатора Александре Осиповне Смирновой, доводившейся Арнольди сестрой по матери), но и в течение целого месяца, пока господа гостили в губернаторском доме, камердинер называл человека, с которым барин приехал в Калугу, не иначе как месье Гого (“m-r Gogo”).
Не помешало бы Прокоповичу знать и о том, что был один плохо известный Гоголь, который между 15 июня и 21 июля 1837 года навестил Испанию и Португалию, куда никогда не ездил Гоголь, известный хорошо.
С этим испанско-португальским Гоголем сталкивался в Москве Константин Аксаков, писавший 30 сентября 1839 года младшим братьям: “Гоголь, Гоголь! Наконец он здесь теперь! <…> Вообразите, что он был в Испании во время междоусобной войны; в Лиссабоне также”.
С ним же, с загадочным посетителем Барселоны, Мадрида и Лиссабона, имела дело в Баден-Бадене в августе 1837 года Александра Осиповна Смирнова, вспоминавшая: “Один раз говорили мы о разных комфортах в путешествии, и он сказал мне, что хуже всего на этот счет в Португалии, и советовал мне туда не ездить. «Вы как это знаете, Николай Васильевич?» – спросила я его. – «Да я там был, пробрался туда из Испании, где также прегадко в трактирах», – отвечал он преспокойно”.
В комментариях исследователей к этому рассказу мемуаристки коротко говорится: “Факт пребывания Гоголя в Испании и Португалии не установлен и документально не подтвержден”.
Полезно было бы Красненькому иметь представление и о таком невиданном Гоголе, который 26 сентября 1839 года отправил Марии Ивановне Гоголь-Яновской в село Васильевку письмо из Триеста, в то время как Гоголь виданный находился в Москве, – его видели здесь Щепкин, Погодин, все семейство Аксаковых.
Один из этих двух Гоголей, тот, который, судя по триестскому почтовому штемпелю на обороте письма, был за две с половиной тысячи верст от Москвы, сообщал: “Я живу в Триесте, где начал морские ванны. <…> Если я буду в России, то это будет никак не раньше ноября месяца и то если найду для этого удобный случай и если эта поездка меня не разорит”. Он бодро докладывал Марии Ивановне, что намерен отправиться в Вену (“чтобы быть поближе к Вам”), и живо описывал порт Габсбургской монархии: “Триест – кипящий торговый город, где половина италианцев, половина славян, которые говорят почти по-русски – языком, очень близким к нашему малороссийскому. Прекрасное Адриатическое море передо мною, волны которого на меня повеяли здоровьем”.
Другой же Гоголь – более мрачный и менее склонный наслаждаться здоровьем – уже на следующий день, то есть 27 сентября 1839 года, писал в Санкт-Петербург Плетнёву: “Я в Москве”.
Триестский Гоголь – тот, который купался в Адриатическом море, – вскоре очутился в столице Австрийской империи. Письмо этого Гоголя с пометой “Вена” над текстом полетело в село Васильевку Полтавской губернии Российской империи. “Итак, я выезжаю сегодня в Россию; чрез месяца полтора или два буду в Петербурге, а недели через две после этого – в Москве”, – писал венский Гоголь Марии Ивановне Гоголь-Яновской 26 октября 1839 года.
И в тот же самый день некий московский Гоголь отправил из дома Погодина Сергею Аксакову записку в шесть слов: “Вы правы, через час я готов”. Через час этот Гоголь ехал с маленьким чемоданом и большим портфелем для рукописей (весь его багаж на всех дорогах мира) в контору дилижансов на Мясницкую улицу, а через четверо суток он был уже в Петербурге. Его короткая записка была ответом на письмо Аксакова, в котором речь шла о совместном выезде из Москвы в Северную столицу: “Я считаю самым удобным отправиться сию минуту. Впрочем, уведомьте, любезный Николай Васильевич, как вы решите, так и будет”.
В знаменитом труде Владимира Шенрока “Материалы для биографии Гоголя” (М., 1892–1897) логическому и фактологическому разбору венско-триестской истории посвящена целая глава. Один из ранних биографов писателя не скрывает недоумения. “Таким образом, – рассуждает Шенрок, – в течение сентября и октября месяцев 1839 г. Гоголь по датам его писем и по разнообразным свидетельствам современников оказывается находящимся одновременно в России и за границей, в Москве и в Триесте”.
Очень возможно, что Прокопович охотно согласился бы с той более поздней биографической мыслью, что несмотря на выставленные Гоголем пометы “Триест” и “Вена” и “тонко нарисованный” (тоже искусником Гоголем) почтовый штемпель вольного города Триеста, письма писались вовсе не в Триесте и не в Вене, а в московском доме Погодина на Девичьем поле. Возможно также, что Николай Яковлевич, согласившись с этим, тотчас бы закрыл глаза на странную историю, чтоб не искать в ней с излишним усердием, противным его натуре, другого Гоголя.
Но была история еще более странная, в которой участвовал и сам Прокопович. Она затеялась в мае 1846 года.
Выехав из Италии в заальпийскую Европу без ясной цели (“Еду я для того, чтобы ехать”, – написал он 5 мая Аксакову, покидая Рим), Гоголь заехал в Париж. Он остановился на rue de la Paix в вельможном отеле “Westminster”, где набожный граф Александр Петрович Толстой, намертво сдружившийся с ним в последние годы его жизни, приготовил для него особую комнату, “на солнце, с печкой” (с этой весны и до смерти Гоголь не мог согреться ни земным, ни небесным огнем). Туда же – в Париж – явился гонимый туристической лихорадкой Павел Анненков – Жюль, как прозвал его Гоголь во времена петербургской юности в честь парижского литератора Жюля Жанена за ловкий ум.
Узнав случайно, что Николай Васильевич в Париже, Анненков раздобыл его адрес и немедленно примчался к нему в отель. Друзья не виделись пять лет, с тех пор как летом 1841 года Жюль переписывал в Риме на