Болезни Гоголя со временем усложнялись. По мере того, как поэма “Мертвые души” завладевала всем его существом, болезни становились всё более необычными – такими, что для их описания требовались не медицинские термины, а поэтические образы, словно непобедимая сила искусства, которую излучало главное творение жизни, волшебно преображала все недуги, преследовавшие автора.
В мае 1838 года Гоголь посылает из Рима в Париж на Rue de Marivaux, 11, к своему ближайшему другу Александру Данилевскому француза Владимира Паве, воспитанника княгини Зинаиды Волконской, будущего камергера папского двора. Живя в Риме, Гоголь часто использовал его в качестве исполнителя различных поручений. Но на сей раз миссия Паве была особенной.
Французу следовало передать в руки Данилевскому гоголевское послание, а затем доставить Гоголю из Парижа в Рим ту необыкновенную вещь, о которой тот в послании просил. А именно: Данилевский должен был найти для Гоголя в Париже и отправить с Паве в Вечный город современный парик на эластичной основе, который подходит “на всякую голову”, то есть имеет универсальный размер. Парик понадобился по той причине, что Гоголь вознамерился срочно подстричься наголо. Но не для лучшего роста волос, объяснял он другу, а потому что он болен. И болезнь его состоит в том, что голова “покрыта тяжелым облаком”, от которого “тупеет вдохновение”; если же голова будет бритой, то это поможет испарению пота с ее поверхности, а вместе с потом будет “испаряться” и вдохновение с должной интенсивностью… Впрочем, вот как выглядела в точности гоголевская просьба в письме, отправленном с Паве Данилевскому:
Помоги ему, если можешь, выбрать или заказать для меня парик. Хочу сбрить волоса – на этот раз не для того, чтобы росли волоса, но собственно для головы, не поможет ли это испарениям, а вместе с ними вдохновению испаряться сильнее. Тупеет мое вдохновение, голова часто покрыта тяжелым облаком, которое я должен беспрестанно стараться рассеивать, а между тем мне так много еще нужно сделать. – Есть парики нового изобретения, которые приходятся на всякую голову, деланные не с железными пружинами, а с гумиластическими.
Какие бесы сбили с толку по дороге из Рима в Париж француза Паве, всегда аккуратно исполнявшего поручения Николая Васильевича, неизвестно. До Парижа с письмом Гоголя француз не доехал – вдруг изменил маршрут и вместо Парижа направился в Петербург, куда его никто не посылал. По всей вероятности, Гоголю не случилось побриться наголо для устранения облака на голове и наилучшего испарения вдохновения. Но впрочем, утверждать это с полной уверенностью нельзя – новомодные парики торговцы иногда завозили из щеголя Парижа в дремотный папский Рим.
Уверенно можно сказать только одно. Работа над “Мертвыми душами”, начиная с 1843 года, вдруг приобрела такой характер, что болезни автора стали катастрофически множиться.
В разное время и одновременно Гоголь страдал истечением жидкости из ушей; запорами; геморроем; золотухой; желудком; чувством беспрерывного холода; чувством колпака на голове. У него раздувались и каменели ноги; пухли и чернели руки; переворачивались кишки; зеленело, как медь, лицо.
Апофеоз болезненности приходится на 1844–1845 годы.
Гоголь пускается в лихорадочное турне по вельможным курортам и знаменитым врачам Европы. Доктор Копп; доктор Призниц; доктор Шенлейн; доктор Карус; доктор Флеклес. Купания в Северном море в Остенде; купания в Неаполитанском заливе в Кастелламмаре; минеральные воды в Греффенберге; лечение в Карлсбаде. Завертывания в мокрые простыни; сидения в холодных ваннах; обтирания; обливания; бег.
Гоголю не помогает ничего. Диагнозы и предписания докторов ошеломляюще противоречивы. Болезнь ищут во всем изможденном теле – от печени до желудка, от позвоночника до органов нижнего таза.
И только немецкий врач Петр Крукенберг вдруг угадывает гоголевскую болезнь, принимающую, будто ведьма, различные облики.
Обратиться к знаменитому клиницисту ему посоветовал живший в Веймаре протоиерей Стефан Сабинин, заверив Николая Васильевича, что врач творит чудеса.
В июле 1845 года Гоголь очутился в городе Галле в клинике Крукенберга. И чудо действительно случилось. В письме к Языкову Гоголь сообщал:
Крукенберг, осмотревши и ощупавши меня всего – спинной хребет, грудь и всё высохнувшее мое тело – и нашед всё в надлежащем виде, решил, что причина всех болезненных припадков заключена в сильнейшем нервическом расстройстве, покрывшем все прочие припадки и произведшем все недуги.
Единственное, чего не смог угадать Крукенберг, – причину всех причин. Ее знал только сам Гоголь.
Летом 1845 года, ездя от врача к врачу, он предал огню в придорожной немецкой гостинице одну из редакций второго тома “Мертвых душ”. Незадолго до сожжения рукописи, в апреле того же года, он признался в письме Александре Смирновой: “Бог отъял от меня на долгое время способность творить”. Спустя два года, в тайном сочинении (оно будет найдено в его бумагах после смерти и названо “Авторской исповедью”) Гоголь в различных формах повторил это признание множество раз:
…отнялась у меня способность писать…
…способность писать меня оставила…
…если возвратится мне способность писать…
…оставила меня способность производитьсозданья поэтические…
Но не оставило Гоголя “особенное устройство головы”, о котором он толковал Языкову. Оно состояло в неиссякаемой силе воображения, производившего живые образы беспрерывно. И это была истинная, неповторимая, богоданная болезнь Гоголя, которая из высокой превратилась в мучительную, когда “Мертвые души” стали твориться так, что у творца возникло чувство утраты былой способности “производить созданья поэтические”. Тайну этой болезни Гоголь однажды нечаянно приоткрыл одному из своих приятелей – Федору Чижову, магистру математических наук и промышленнику.
Это случилось в Москве в 1849 году. Чижов часто виделся в это время с Гоголем в доме философа Хомякова и на квартире Смирновой-Россет; не раз встречался с ним на улицах города, где и состоялся знаменательный разговор:
Гоголь был всегда молчалив, и тогда уже видно было, что он страдал. Однажды мы сошлись с ним под вечер на Тверском бульваре. – “Если вы не торопитесь, – говорил он, – проводите меня до конца бульвара”. Заговорили мы с ним об его болезни. – “У меня всё расстроено внутри, – сказал он. – Я, например, вижу, что кто-нибудь спотыкнулся; тотчас же воображение за это ухватится, начнет развивать – и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают спать и совершенно истощают мои силы”.
В ночь с 8 на 9 февраля 1852 года, за двое суток до сожжения второго тома “Мертвых душ”, Гоголь долго молился перед образами в доме Талызина на Никитском бульваре в Москве. Чрезвычайно встревоженный он вдруг прервал молитву, разбудил своего мальчика-слугу и послал его за священником приходской церкви Св. Семиона Столпника на Поварской отцом Алексеем Соколовым с тем, чтобы немедленно собороваться – Гоголь увидел себя в гробу и услышал голоса, отпевающие его.
Священник вскоре явился. Найдя писателя в полном здравии и на ногах, он уговорил его оставить соборование до другого времени.
Николай Васильевич согласился. Он извинился пред служителем церкви за то, что потревожил его. Но о “страшных призраках”, ужаснувших его в эту ночь, Гоголь пастырю не сказал…
Гоголь и хорунжий
Гоголь, пожалуй, его задушил бы, доведись ему встретиться с этим жестоким хорунжим, воплотившим мечту – плод искусства – в бесплодную реальность.
Но встретиться со смертным подобием бессмертного персонажа Гоголю было не суждено.
Творец, сотворивший “Мертвые души”, уже второе десятилетие лежал в могиле, когда в столице Области Войска Донского Новочеркасске арестовали хорунжего Павла Тимофеевича Кагальникова – дворянина сорока шести лет, имевшего отменную казацкую родословную и троих детей.
Незамедлительно, в день ареста – 23 мая 1869 года – хорунжего отправили под стражей во Второй Донской округ – в его родную Верхне-Чирскую станицу, где он исправлял в свое время должность станичного атамана. Грехов в атаманство было взято на душу немало – растраты казенных сумм, злоупотребления по службе. Но не это интересовало важных окружных следователей, ожидавших хорунжего в станице.
Мертвые души – вот что было предметом первых жарких допросов на малой родине хорунжего. Души крестьян, обращенные в земли и в деньги.
Земли, обретенные хорунжим на просторах Области Войска Донского под убылые крестьянские души, были такими обширными, а деньги, вырученные за земли, такими огромными, что важные окружные следователи, оторопев от масштабов дела, поспешили вернуть арестанта назад – в казачью столицу – с тем, чтоб за дело взялись следователи очень важные.
Генерал-лейтенант Михаил Чертков, герой Крымской и Кавказских войн, на ту пору едва вступивший в должность наказного атамана, поначалу недооценил зловещую громадность дела, свалившегося на него.
Одного за другим Чертков стал вызывать в атаманский дворец очень важных казацких следователей, предлагая им распутать клубок преступных деяний хорунжего. Но, к удивлению атамана, браться за распутывание следователи отказывались.
И тогда Чертков, поразмыслив, почуяв в деле что-то неладное, что-то большое и грозное, накрывшее черными крыльями казацкие степи, призвал следователя не казацкого, то есть “иногороднего”, как называли на Дону любого человека, не принадлежащего к казачьему сословию, – таковым был и сам атаман.
Призванный следователь был молод – ему едва перевалило за тридцать, – но за плечами его был Константиновский кадетский корпус и Елисаветградское кавалерийское училище: по служебной лестнице он успел взойти высоко. Это был старший чиновник особых поручений при войсковом наказном атамане ротмистр Василий Новицкий, происходивший из дворян Псковской губернии и к донским казакам имевший лишь то отношение, что его занесла на их земли причудливая карьера (в ее финале он сделался одесским градоначальником).