Гоголиана. Фантасмагория в тринадцати новеллах — страница 23 из 27

Гоголь, конечно, не мог предположить, что тревожить его намерены были решительно и безостановочно.

Его стали ощупывать, остукивать, давить ему на живот. От каждого прикосновения Гоголь, по свидетельству Тарасенкова, кричал и стонал. Овер каким-то непостижимым образом находил, что само “упорство не лечиться”, которое проявляет автор “Умирающий души”, подтверждает, что у него менингит.

В диагнозе Овера усомнился прибывший с большим опозданием (он должен был участвовать в консилиуме) профессор Иосиф Варвинский. Осмотрев Николая Васильевича, он заключил, что Гоголь страдает вовсе не менингитом, а желудочно‑кишечным воспалением вследствие истощения (gastroenteritis ех inanitione). При этом Варвинский высказался в том духе, что он не уверен, вынесет ли Гоголь “по слабости” кровопускание пиявками и другие процедуры, на которых настаивал Овер, следуя протоколу лечения менингита.

Но процедуры уже были назначены, и суждений Варвинского, как пишет Тарасенков, “никто не хотел и слушать”. Доктор Клименков вызвался лично “устроить все назначенное Овером”. Остальные врачи разъехались около трех часов пополудни. Отъехал и штаб-лекарь Тарасенков, “чтобы не быть свидетелем мучений страдальца”, как он объяснил свое бегство из дома Талызина.

К исполнению предписаний Овера Клименков приступил не мешкая. Под руководством доктора и, вероятно, при его силовом участии с Гоголя первым делом сняли всю одежу и сапоги – обрубили якоря. Его потащили к ванной и насильно усадили в нее – Гоголь стонал, кричал, сопротивлялся. Стали лить ему на голову холодную воду. Затем уложили голого на диван, не дав никакого нательного белья – лишь небрежно укрыли простыней. “Покроийте плечо, закроийте спину!” – произносил Николай Васильевич. На спину ему поставили “мушку” – пластырь, изготовленный из растертых жуков-нарывников (Lytta vesicatoria), выделяющих ядовитое вещество кантаридин, которое при контакте с кожей вызывает жгучую боль и волдыри. На голову наложили холодную примочку. К ноздрям “припустили” одну за другой восемь пиявок. Гоголь повторял: “Не надо!” – его держали за руки, чтобы он не мог препятствовать процедуре. Он умолял: “Снимите пиявки, поднимите ото рта пиявки!..”

Клименков на время отлучился. При этом доктор, несомненно, дал распоряжение фельдшеру и прислуге не прекращать кровопускание ни при каких обстоятельствах. Когда в шестом часу вечера на Никитский бульвар вернулся Тарасенков, пиявки всё еще висели на лице Гоголя, а его руку, пишет штаб‑лекарь, “держали с силою, чтобы он до них не касался”.

Пиявки продолжали высасывать кровь из ноздрей Гоголя и в седьмом часу вечера, когда в дом Талызина вернулись Овер и Клименков. Для докторов стало очевидным, что Гоголь по-прежнему “упорствует” в нежелании лечиться; они убедились, что “покорить его волю” не удалось – слишком настойчиво повторял он, что его лечат “напрасно”, слишком упрямо силился сорвать с лица кровососущих тварей. И тогда с докторами Овером и Клименковым случилось нечто вроде агрессивной истерики. “Они велели подолее поддерживать кровотечение, – пишет Тарасенков, – ставить горчичники на конечности, потом мушку на затылок, лед на голову и внутрь отвар алтеийного корня с лавровишневою водою. Обращение их было неумолимое; они распоряжались, как с сумасшедшим, кричали перед ним, как пред трупом. Клименков приставал к нему, мял, ворочал, поливал на голову какоий-то едкоий спирт, и когда больноий от этого стонал, то доктор спрашивал, продолжая поливать: «Что болит, Николаий Васильевич? А? Говорите же!» Но тот стонал и не отвечал”.

Кровотечение из носа Овер и Клименков поддерживали несколько часов, усиливая его различными средствами. Результат этих “деятельных пособий” не заставил себя ждать. “Пульс делался все слабее”, – свидетельствует Тарасенков. Упадок сил, вызванный кровопусканием, давал о себе знать; приступ был неизбежен – внезапное ослабление организма, как и душевное потрясение, медицина считает важнейшим фактором, провоцирующим обмирание. Гоголь “смирно на одном боку” продолжал лежать голым под простыней. “Когда с ним ничего не делали, он был покоен, – замечает штаб‑лекарь, – но когда ставили или снимали горчичники и вообще тревожили его, он издавал стон, или вскрикивал”.

Поздно вечером Николая Васильевича тревожить перестали: Овер и Клименков наконец уехали, назначив новый консилиум на десять утра следующего дня.

У постели Гоголя дежурили штаб-лекарь Тарасенков и англичанка Елизавета Вагнер, она осталась со страждущим на вторую – и последнюю – ночь. В комнату Николая Васильевича то и дело заглядывал обеспокоенный граф Александр Толстой. Хозяин дома, щедро заплативший профессорам, не был уверен, что медики предприняли все необходимые средства для исцеления друга.

Около одиннадцати часов вечера дежурным показалось, что Гоголю хочется встать. Его подняли и посадили в кресло; заодно надели на него рубаху – голым он пролежал не менее восьми часов. Сидя в кресле, он едва удерживал голову на шее – “она падала машинально, как у новорожденного ребенка”. Его решили вернуть в постель. В этот момент с Гоголем случилось именно то, о чем он писал в первом пункте франкфуртского завещания. Летаргия проводила последнюю репетицию, словно проверяя, не забыл ли ее пожизненный узник, что такое “минуты жизненного онемения”. На исходе суток 20 февраля 1852 года, примерно за девять часов до того, как Гоголь был признан умершим, штаб-лекарь Тарасенков зафиксировал у него резкое ограничение физических проявлений жизни и полную остановку пульса на несколько минут.


Когда его опять укладывали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться; он захрипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, наступает смерть, но это был обморок, которыий длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным.


Свидетельство штаб-лекаря можно сопоставить с тем, что пишет группа врачей в опубликованной в 2011 году научной работе “Гиперсомния: проблемы диагностики”, где представлены клинические случаи летаргии, зафиксированные в современной России: “Причины летаргии точно не установлены. В тяжелых случаях имеется деийствительно картина мнимоий смерти – кожа холодная и бледная, зрачки не реагируют, дыхание и пульс трудно уловимы, даже сильные болевые раздражения не вызывают реакции. <…> Описаны случаи, когда мнимо умершиий человек подвергался патологоанатомическому вскрытию. Приступы летаргии возникают внезапно и так же внезапно заканчиваются”.

Неврологические исследования и клиническая практика говорят о крайней сложности различения состояния “скрытой жизни” от наступившей смерти. От ошибки не застрахован любой современный врач, не вооруженный медицинской аппаратурой и не следующий строгим методикам констатации смерти. Но речь о девятнадцатом веке. Разумеется, даже такой опытный доктор, каким был Тарасенков, мог легко впасть в заблуждение, наблюдая Гоголя в минуты, когда “сердце и пульс” перестали биться, реакции организма прекратились, глаза стали безжизненными, а тело холодным – что это не смерть, а обморок, штаб-лекарь понял только тогда, когда пульс “возвратился”.

VII

В двенадцатом часу ночи Тарасенков уехал домой, отметив, что лицо Гоголя “осунулось, как у мертвеца, под глазами посинело, кожа сделалась прохладною и покрылась испариною”.

Сразу же после его отъезда снова явился доктор Клименков. Прежде чем окончательно оставить Николая Васильевича в покое, он “пробыл с ним ночью несколько часов”, в течение которых пытался продолжить лечение, назначенное Овером, – обкладывал тело Гоголя горячим хлебом, давал ему каломель.

Употребленные Клименковым “разные медицинские меры” снова вызвали крики и стоны Гоголя, но зато уняли тревогу хозяина дома, – все меры и употреблялись, “чтобы дать успокоение Графу, которыий без того не уходил в свою комнату”.

К концу ночи Елизавета Фоминична Вагнер осталась с Гоголем одна. Не смыкая глаз, она встретила в его комнате утро. Она находилась у постели Николая Васильевича вплоть до того момента, когда ей по какой-то причине вдруг стало ясно, что нужно позвать графскую прислугу и самого графа к неподвижному телу автора “Мертвых душ”.

Письмо, которое англичанка написала по-русски и отправила в Суздаль своему зятю Михаилу Погодину утром 21 февраля 1852 года, следует привести полностью, так как для России и мира оно является единственным на все времена документом, устанавливающим смерть Гоголя, ее обстоятельства и причины.


Спешу передать вам горестное известие: сего утра в 8 часов наш добрыий Николаий Васильевич скончался, был всё без памяти, немного бредил, по‑видимому, он не страдал, ночь всю был тих, только дышал тяжело; к утру дыхание сделалось реже и реже, и он как будто уснул, болезнь его обратилась в тифус; я у него провела две ночи, и при мне он скончался. В воскресенье будут похороны; и как жаль, что вас здесь нет, я поеду на похороны. Накануне смерти у Н.В.Гоголя был консилиум; его сажали в ванну, на голову лили холодную воду, облепили горчишниками, к носу ставили пиявки, на спину мушку, и всё было без пользы; очень жаль, что вас здесь нет. – Как-то вы доехали? говорят, дороги очень дурны. Прощаийте, любезнеийшиий Михаил Петрович, писать более не о чем и не могу, так меня это горе расстроило. Христос с вами.


От чего “как будто уснул” отставной коллежский асессор Николай Васильевич Гоголь, не имел представления никто. Дворецкий графа Толстого Александр Рудаков в отправленном тем же утром в полицейскую часть официальном объявлении о случившемся написал, что упокоился коллежский асессор, проживавший в доме Талызина Арбатской части в третьем квартале, “от одержимой его болезни”.

Дворецкий, как и граф, находился в затруднительном положении – смерти Гоголя не засвидетельствовал никто из врачей. У дворецкого, как и у графа, не было никакой возможности взять на вооружение хотя бы устное, исходящее от любого из медиков сообщение о том, по какой причине скончался знаменитый квартирант. И потому дворецкий, а вслед за ним и квартальный надзиратель, и частный пристав, и все должностные лица, которым положено было реагировать на уход из мира живых подданного Российской империи, создавшего “Мертвые души”, выражались различно. Одни сочиняли в казенных документах, что скончался он