Гоголиана. Фантасмагория в тринадцати новеллах — страница 24 из 27

“от простуды”, другие писали, что умер “волею Божиею”.

Чтобы успеть, как и в предыдущий день, обследовать Гоголя еще до начала консилиума, Тарасенков “спешил приехать ранее консультантов, которые назначили быть в 10 (а Овер в 1 час)”.

Когда штаб-лекарь переступил порог дома Талызина в десятом часу утра, Гоголя, как он пишет, “уже одели в сюртук, в котором он ходил, уже положили на стол по обычному порядку и приготовились к панихиде”. Вместо обследования Тарасенков встал со свечкой в руках у стола среди скорбящих. “Я выслушал всю службу, – сообщает штаб-лекарь, – поклонился, поцеловал лоб и руку и с сокрушенным сердцем отправился на службу, вздыхая и стараясь разуверить себя, что не наяву видел я невозвратную погибель великого художника вместе с своими творениями!”

Удалось ли навестить дом Талызина в этот день – и во сколько? – Оверу, Клименкову, Альфонскому, Эвенису, – об этом нет никаких сведений. “Печальная весть в несколько часов разнеслась по городу”, – замечает штаб‑лекарь. Она могла дойти – и, скорее всего, дошла без задержки, – до именитых врачей. Визит каждого из них стоил 50 рублей – месячное жалование майора или коллежского асессора, – и у каждого из них была возможность решать, есть ли смысл ехать на Никитский бульвар, когда наниматель дома Талызина и благодетель Гоголя граф Толстой в их услугах уже не нуждается.

Впрочем, не имеет значения, состоялся или не состоялся визит светил медицины в дом, где уже служили панихиду и готовились к погребальной церемонии.

Для понимания того, в какой момент Гоголь мог умереть, гораздо важнее знать, в котором часу приехал 21 февраля 1852 года на Никитский бульвар и как долго снимал алебастровый слепок с лица Гоголя скульптор Николай Рамазанов – Nicolo Sincero (sincero — искренний, чистосердечный (итал.)), как он сам себя прозвал в Италии во времена своего знакомства там с Николаем Васильевичем.

Николо Рамазанов-Синчеро-Искренний обитал в Вечном Городе с 1843 по 1846 годы вместе с другими пенсионерами Императорской Академии художеств. Тогда будущий преподаватель скульптуры Московского училища живописи был гулякой и повесой, непременным участником всего, чем жила в свободное время та часть художников-стажеров, которая вызывала суровый гнев автора картины “Явление Мессии” Александра Иванова, – дружеских попоек, богемных кутежей с натурщицами, карточных игр (для которых часто, по свидетельству Иванова, собирались именно у Рамазанова), ночных купаний в фонтанах, хмельных ночевок в бесчувственном состоянии на римских мостовых.

Из Рима Николо Синчеро в конце концов был досрочно удален за стычку с Папской полицией. Но все же он успел стать персонажем легендарного группового портрета, сработанного французским светописцем Перро в его римском фотоателье на Via Pontefice в конце октября 1845 года. Рамазанов на этом дагеротипном снимке – второй слева; он в широкополой серой шляпе и темной блузе без рукавов поверх белой рубахи. Гоголь – в центре; он во фраке и жилетке, в полосатых брюках, с неизменной тростью в руках, которую умел виртуозно вращать проворными пальцами.

Это единственный фотопортрет Гоголя. Снимок был сделан через три месяца после того, как Николай Васильевич написал в завещании о возможности быть принятым за мертвого во время остановки пульса и замирания жизненных процессов.

Единственным из соотечественников, кто вспомнил 21 февраля 1852 года об этом завещании, был Синчеро.

VIII

Подробно рассмотрев в своих записках все диагнозы, ставившиеся Гоголю, и найдя их ошибочными, Тарасенков в конце концов вынужден был признать: “Из всего каталога болезней трудно назвать какую-нибудь одну, которая положительно объяснила бы смерть Гоголя: одна некропсия могла бы удостоверить нас в наших предположениях”.

Нельзя сказать, чем могла бы окончиться некропсия (патологоанатомическое вскрытие) тела Гоголя. Невозможно также предположить, на основании чьих исследований и заключений, констатирующих смерть, а главное – через какое время могли бы совершить соотечественники эту процедуру с телом автора “Мертвых душ”.

Даже спустя многие десятилетия, в советской России 1920-х годов, когда медицина накопила опыт и имела более широкие возможности для точной констатации смерти – от просвечивания рентген-лучами и наблюдения за движениями свободного конца длинной иглы, вколотой в мышцу сердца, до Проб Икра, т. е. введения под кожу или в небольшую вену раствора флуоресцеина для обнаружения кровотока (при его отсутствии красящее вещество не всасывается и не окрашивает кожу и белки глаз), – даже тогда во избежание умерщвления “мнимо умерших” на столе патологоанатома запрещалось по законодательно принятой в 1929 году инструкции проводить вскрытие трупа ранее, чем через двенадцать часов после констатации смерти врачом.

В тот день, когда англичанка Вагнер сообщила своему зятю, что сего утра в 8 часов наш добрый Николай Васильевич скончался”, скульптор Рамазанов, судя по его словам, прибыл в дом Талызина на Никитский бульвар для снятия посмертной маски с лица усопшего “после обеда” – то есть примерно через шесть-семь часов от того часа, который сердобольная Елизавета Фоминична обозначила как час кончины Гоголя.

С собою Николо Синчеро взял своего формовщика Баранова, с которым много лет промышлял снятием масок с покойников, о чем оставил мемуары, не лишенные бравого балагурства.

Нотки этого балагурства звучат и в тех двух текстах Синчеро, на которых целиком основывается вся отважная исследовательская традиция считать страх Гоголя быть похороненным заживо вздором. Страх, выразившийся в первом пункте завещания, якобы навеян Гоголю в отрочестве вольнодумными профессорами Нежинского лицея, учившими, что воскресший Лазарь был на самом деле выведен Иисусом из летаргии, да чтением в зрелости специальных брошюр российского МВД, где описывались случаи ошибочного захоронения подданных империи, находившихся в состоянии обмирания.

Первый текст Николай Рамазанов создал, вероятно, сразу же после снятия с лица Гоголя алебастрового отпечатка. Во всяком случае именно в тот день – 21 февраля 1852 года, – когда он побывал с формовщиком Барановым в доме Талызина, он написал письмо лицейскому однокашнику Гоголя, писателю и драматургу Нестору Васильевичу Кукольнику:


Кланяюсь Нестору Васильевичу и сообщаю краийне горестную весть. Сего числа после обеда прилег я на диван почитать, как вдруг раздался звонок и слуга моий Терентиий объявил, что приехал г. Аксаков и еще кто-то и просят снять маску Гоголя. Эта нечаянность так поразила меня, что я долго не мог опомниться, хотя и вчера еще Островскиий, бывши у меня, говорил, что Гоголь крепко болен; но никто не ожидал такоий развязки. В минуту я собрался, взял с собою моего формовщика Баранова и отправился в дом Талызина, на Никитскиий бульвар, где у графа Толстого проживал Николаий Васильевич. Первое, что я встретил, – это была гробовая крышка малинового бархата… стало быть нет никакого сомнения уже, что мы лишились необыкновенного человека! В комнате нижнего этажа я нашел останки так рано взятого смертию.

В минуту вскипел самовар, был разведен алебастр и лицо Гоголя было им покрыто. Когда я ощупывал ладонью корку алебастра – достаточно ли он разогрелся и окреп, то невольно вспомнил завещание (в письмах к друзьям), где Гоголь говорит, чтобы не предавать тело его земле, пока не появятся в теле видимые признаки разложения, – после снятия маски можно было вполне убедиться, что опасения Гоголя были напрасны; он не оживет, это не летаргия, но вечныий, непробудныий сон! Хотя Гоголь во время болезни не хотел принимать лекарств, однако быть не может, чтобы он охотно расстался с жизнью. Худо закрытыий правыий глаз его светился каким-то мутным, оловянным цветом и как бы хотел еще раз посмотреть на жизнь.


В приступе необузданной искренности, который вдруг случился с Николо Синчеро по возвращении из дома Талызина, он дал против себя чистосердечные показания, которые давать, скорее всего, не собирался. Как явствует из письма, мысль о том, что Гоголь, возможно, не умер, а находится в состоянии, о котором сказано в его завещании, пришла в голову Синчеро только тогда, когда мягкий, но непроницаемый для дыхания алебастр уже был наложен толстым слоем на лицо автора “Мертвых душ”; когда материал уже успел затвердеть; и когда уже нужно было проверить степень готовности негатив-формы маски:


…был разведен алебастр и лицо Гоголя было им покрыто. Когда я ощупывал ладонью корку алебастра – достаточно ли он разогрелся и окреп, то невольно вспомнил завещание…


А далее Синчеро, еще не вникнув умом в суть написанного, заявляет:


…после снятия маски можно было вполне убедиться, что опасения Гоголя были напрасны; он не оживет, это не летаргия, но вечныий, непробудныий сон!


Действительно, очень мало было шансов, что Гоголь, в случае если он был в летаргии, вдруг оживет после действий Рамазанова и Баранова, лишивших его путем наложения на лицо алебастра всякой возможности дышать.

Вопрос о том, насколько редким может быть дыхание в состоянии vita minima, не имеет точного ответа, как и вопрос о количестве сердечных сокращений, – академик Павлов фиксировал два-три малозаметных удара сердца в минуту у крестьянина Ивана Качалкина, находившегося в летаргии с 1898 по 1918 год в условиях клиники; количество дыхательных движений было еще более редким – эти параметры индивидуальны и зависят не столько от продолжительности, сколько от глубины летаргического сна.

Ничего более определенного, чем сказанное Елизаветой Вагнер, которая отметила, что “дыхание сделалось реже и реже” в ту минуту, когда Гоголь “как будто уснул”, сказать невозможно.

Однако о времени, которое могли затратить Рамазанов и Баранов на снятие маски с лица Гоголя, можно составить достаточно точное представление. Оба привыкли работать быстро – так, чтобы им не успели помешать обеспокоенные родственники умершего, которые, по признанию Синчеро, стремились заглянуть в комнату, где снималась посмертная маска, и проверить, как обращаются с ус