Я очнулся и пристально поглядел на скалу, изъязвленную пулями. Она спасла меня от пули, отразила ее, я заслонился каменной твердью. Но скала не жаловалась, не сетовала. Я снова посмотрел на нее. Коснулся ее здоровой рукой благоговейно — так прикасаются к матери, прежде чем ее поцеловать. Я повинился перед скалой, она улыбнулась в ответ, успокаиваясь и отходя душою. Чудеса! Ведь это всего-навсего камень. Зачем же я столь щедро наделяю человеческими чертами бездушную глыбу? Как знать, быть может, в наше время, когда все сущее растерзано и вывернуто наизнанку суесловием, само понятие человечности стало настолько отвлеченным, что люди, с их извечным стремлением к непреходящим ценностям, способны очеловечить камень, вложить в него чисто людские движенья души и мысли? О, если бы всем присуще было хоть какое-то воображение и ощущение неких уз вроде тех, что связали меня с этой скалой! Они бы не усомнились: да, скала говорит; и поняли бы — как понял я — ее речь… Но нет, мне не дано объяснить все это. Когда вам сострадает не ваш собрат, не такой же, как вы, человек, истолкования, разъяснения почти невозможны. И все-таки я чувствовал, что обязан испросить прощенья у всего, что меня окружает, — живого и неживого. Я оборачиваюсь и говорю:
— Простите… Простите меня, если вас потревожили речи скалы, обращенные ко мне, или удручило мое восприятие этих слов. Здешняя земля и скалы добрее, душевнее всех живых тварей. Скала уловила мое стесненное дыхание, услыхала мои жалобы, поняла, что творится со мной: ведь двери души моей для нее были распахнуты настежь. Скала не кривит душою, не лжет. Благодаря ей я ощутил некое сродство между сущностью бытия и человека…
Низар хватает меня за руку и спрашивает:
— О чем ты? Почему так уставился на скалу? Тебе больно?..
Мы с Низаром не очень-то отличаемся друг от друга. У нас схожие судьбы, мы нередко испытываем одни и те же ощущения. И смотрим на окружающую нас природу как на живое существо, которое, понимая и принимая наше бытие, относится к нам с благодушием и нежностью.
— Мухаммед, что с тобой? — повторяет он. — Что с тобой? Ответь!
А я все думаю, словно не слыша его голоса. Наконец я оборачиваюсь к нему, и всех его страхов как не бывало. Он-то подумал, что в меня угодила пуля: ведь враг притаился неподалеку от нашего укрытия и промахнуться оттуда трудно. Убедившись, что я невредим, Низар снова желает выяснить, в чем же дело:
— Что случилось, скажи мне?
— Да вот руку ушиб.
— Надеюсь, не поранил?
— Ничего страшного. У тебя есть сигарета?
— Сейчас принесу.
Его поглотили изгибы окопа, и он скрылся из глаз. Я понял: Низар отправился за куревом в соседний окоп — своих сигарет у него нет.
Противник усилил обстрел наших позиций. Когда Низар вернулся с сигаретой, я стрелял из пулемета по ползущей вдали бронемашине и не сразу заметил, что он здесь, рядом. Лишь услыхав выстрелы, сообразил: это Низар вернулся и занят своим делом. Мы позабыли обо всем на свете. Для нас просто ничего не существовало, кроме врага. Его нужно было уничтожить раньше, чем он перебьет нас.
Я приободрился, когда вражеская пуля упала сверху прямо передо мной, — ее встретила грудью скала. Во мне поднялись и забродили силы. Нет, я больше не хилый росток на горном склоне! Я — камень, скала, вросшая в сердцевину земли. Я неколебим, как утес над бушующим морем. Родина со всеми ее богатствами — землей, скалами и людьми — здесь, рядом со мной. Оберегает меня, благословляет на битву, на подвиг…
Я больше не видел Зейнаб, плачущую от голода, от стыда перед детьми за неисполненные обещания. Не чувствовал робости. Откуда-то издалека я слышал голос Зейнаб, вливавший в меня бодрость и силу: «Мухаммед!.. Все это — мелочи, главное — ты, Мухаммед. Не бойся за нас. Бей врага. Защити нас от захватчиков… Мы рядом с тобой, Мухаммед. Мы с тобой!» Нет, такое говорится не для красного словца. Да и что же тогда придает смелость солдатам?! В ушах моих зазвенел голос детей, кричавших: «Папа!» Мне показалось, будто доносится он откуда-то с вершины горы. Я хотел обернуться и увидеть детей, но вражеские пули носились вокруг, как рой рассерженных ос. Я не мог даже оглянуться: надо было стрелять, стрелять по врагу без передышки. Ведь я защищал свой народ, свою семью. Я хотел, чтобы Зейнаб снова встретила меня и дети выпорхнули мне навстречу. Это за них я сражался сегодня. Они должны выжить и обрести счастье, не ведая больше голода и нужды. Кто как не я, в ответе за них? Я словно сросся с моим пулеметом, он подчинялся каждому моему движению, каждой мысли, гневался и ликовал вместе со мной…
Вечером, после боя, к нам пришел офицер.
— Мухаммед и Низар, — сказал он, — вы стреляли отлично и нанесли врагу немалый урон. От имени родины и от себя лично благодарю вас!
Благодарность… Родина… Эти слова западали в душу. Что со мной происходит? Я, мужчина, плачу как ребенок. Слезы льются из глаз, падают на камни. На сердце стало удивительно легко. Мне стыдно чуть-чуть. Почему я плачу? Не знаю. Слезы текут и текут, оставляя на запыленных щеках извилистые дорожки. Наверно, я все-таки плачу от радости.
Вечером на ужин нам принесли сало. Кусок застревал у меня в горле. Как там Зейнаб? Дети? Есть ли у них нынче ужин? Отпустил ли Ахмед аль-Хасан им продукты в долг? Тревога за семью омрачила мою трапезу. Забравшись в окоп, я укутался в одеяло. На уме у меня одно — Зейнаб, дети. Ну и, конечно, Ахмед аль-Хасан. Мне стало тоскливо в окопе, холодном, сыром, как могила… Передо мной словно наяву предстала продувная рожа торгаша.
«Я ежедневно, ежечасно умираю здесь, — крикнул я ему, — чтобы ты не волновался за свою лавку, свой доход, свой дом! Неужто ты можешь спать спокойно, когда рядом с тобой мои дети корчатся от голода? Нет, они вовсе не ждут у твоих дверей милостыню, не попрошайничают, нужда заставляет их брать у тебя в долг… Потому что отец их не работает у хозяина, иначе он накормил бы их досыта, избавил от нужды и унижения. Их отец служит родине, а значит — всем землякам. Выходит, поэтому голодают его дети? Что ты творишь, Ахмед аль-Хасан?.. Одумайся!»
Голос у лавочника жирный, вкрадчивый: «Разве настал конец света? О, я несчастный, слабый человек! Да если я не выручу стоимость проданного товара, мне ничего не закупить, опустеет лавка. А цены растут как грибы. Ведь нельзя же деньги заморозить… Настал, говоришь, конец света? Вокруг-то что творится!»
«Боишься, нас победят? — спросил я. — Как бы тебе, бедолаге, не пришлось вывозить свои денежки еще куда и там налаживать дело. Капитал… У него нет родины, это я знаю. А может, опасаешься: я погибну, не успев расплатиться за все, взятое в долг?»
«Нет, Мухаммед, нет. Стыдись своих слов, сосед. Ведь ты сын этой страны. Мы земляки, столько прожито вместе. Ты мне как брат. Мы все любим тебя».
«О какой же стране говоришь ты?.. Той, что принадлежит торгашам? Или о другой, которая призвала нас на службу? Сам-то я сын какой из них? И еще ответь: как это ты умудряешься выколачивать прибыль? Говори, Ахмед аль-Хасан! Ради чего ты так усердствуешь?.. Знаю, знаю, трясешься за свои кирши. Не бойся, ими оплачивают саваны убитым на войне. Ладно, пускай моя жена похоронит меня без савана, зато уплатит тебе за сахар и чай, взятые для моих детей. А если тебе будет мало, забирай дом. Ведь у нас нет ничего, кроме дома. Черных камней, что, держась друг за друга, заслоняют нас от ветра и стужи. Откуда у нас лавки, поля, имущество?»
Ахмед аль-Хасан исчезает. Убежал, испугавшись моего крика, а может, и вида. Вокруг — первозданная тишина. Сияют звезды. Луна выглядывает из-за облаков, а они, проплывая мимо, касаются ее щек. Сиянье луны отсвечивает в моих глазах. Холодный окоп сочится влагой, сырость впитывается в тело, проникая в самое сердце. Влага эта напоминает мне о моей связи с землей, возвращая к давно отлетевшим дням, окутанным дымкой детства. В то далекое утро, когда я сделал первый робкий шаг по земле. Она была влажной, я ощущал это крохотными своими ступнями. Влажной, холодной и белой, как мел. Мои босые ноги ступали по остриям игл, иглы эти впивались в мою плоть, пронизывали до костей леденящим холодом…
Я от века связан с землей. Эти узы тянутся в детство, позже я укрепил и умножил их, работая в деревне у дяди. Зимой и весной ноги мои погружались в жирную пашню, страстно желала остановить, удержать меня, чтобы я не ступил и шагу. Потом было лето — сухое, знойное. Линий пот, натруженные руки, гудящие ноги — уборочная страна Нет, моя связь с землей не была призрачной или случайной. Я сделал для нее куда больше, чем Ахмед аль-Хасан и прочие. Несравненно больше. Я и такие, как я, — все мы связаны с землей, а она — с нами. Мы существуем благодаря земле, а она благодаря нам родит плоды и злаки. Это взаимная связь и зависимость. По земле мы ходим, на ней работаем, она нас кормит. Земля прекрасна, если это не чужбина. А Ахмед аль-Хасан стоит на кирше, не на земле, но у кирша нет родины, как нет ее и у аль-Хасана.
Мысли, как волны, набегают, уносят, захлестывают меня. Уносят далеко-далеко. Нет, я теперь не просто одинокий безземельный крестьянин. У меня есть дети, и они каждый день ложатся спать голодными. А моя жена от зари до зари надрывается в поле ради жалкой лепешки. Я не только сам унижен и нищ, но еще и виновник лишений и бед других. Пусть мне не платят сполна, но ведь я обязан кормить своих детей, как бы опасна и тяжела ни была работа. Я должен кормить и одевать сыновей, мою дочь и жену. Да, я в ответе за семью и не смог создать им мало-мальски пристойного существования. Не смог… И сам я уже не прежний, изнывавший от нестерпимой кувейтской жары рабочий по имени Мухаммед аль-Масуд. Он жарился в асфальтовых ущельях чужого города, зарабатывая гроши, чтобы отослать их семье. Бродил, бывало, по дорогам, стучался в двери богатых домов на родине в поисках работы, но так и не получил ее…
Потом Мухаммед аль-Масуд исчез. Но я все думал и думал о нем, и мысли уносили меня куда-то, как волны. Грудь моя вздымалась, бодрящий, пронизанный ледяным дыханием горной вершины воздух наполнял легкие, проникал в мельчайшие клетки тела. Видения не покидали меня всю ночь, я бродил в забытьи по деревням и городам и успокоился лишь на рассвете. Но нет, это мне только почудилось…