Голая правда — страница 29 из 64

— Величко угрожала Шиловской?

— Ну что вы, я никогда не слышал от нее подобных высказываний!

— Величко при актерах Сорине, Ромашкиной и Гарбуз перед спектаклем «Таланты и поклонники» кричала, что убьет, как у нас записано, «эту дрянь, выпустит ей кишки».

— Марго так говорила? — растерялся Кабаков. — Я лично не слышал, но очень может быть… Я ее хорошо понимаю. Вы не знали Евгению Викторовну при жизни, но поверьте мне, она была очень сложным, гипертрофированно сложным человеком. Она шла напролом, тогда как надо было искать обходные пути. Она эпатировала всех своими поступками, когда надо было затаиться, шокировала словами, когда надо было промолчать. Такой уж она была сложный и непредсказуемый человек… Что-то в ней надломилось за последние несколько лет… Надо знать ее жизнь, как знаю ее я, чтобы не осудить за это. Она была очень сложным человеком. Адски тяжелым. Она могла высказать правду в лицо, когда никому не хотелось слушать. Могла поступить наперекор здравому смыслу, из одной прихоти. Могла поступить так, чтобы досадить кому-то, даже если ей это было невыгодно. Да, Женечка очень изменилась за последние три года…

— Наверное, у нее были неприятности?

— Неприятности? Это не то слово! Мне иногда казалось, что она коллекционировала своих врагов, как иная женщина коллекционирует побрякушки. Она безжалостно рвала и портила хорошие отношения даже с теми немногими, с кем они еще оставались.

— А с вами?

— Понимаете, я пожилой, опытный человек, — улыбнувшись, сказал Кабаков. — Я знаю Женечку около пятнадцати лет, помню ее еще совсем юной доверчивой девчушкой. Ничто и никто не может стереть этот ее образ из моей памяти, даже она сама. Но те люди, у которых не было такого мощного основания любить ее, как у меня, те люди начинали ее ненавидеть. Но только если она им позволяла это делать. Когда она хотела, она могла быть такой, что все окружающие были поголовно очарованы ею. Честно вам скажу, иногда и мне казалось, что ее невозможно любить, невозможно даже просто нормально относиться к ней — она все стремилась разрушить.

Отдышавшись, Кабаков достал из кармана платок, вытер высокий лоб, пятерней откинул назад волосы.

— Да, вам, конечно, трудно будет понять, но для нее даже лучше, что она умерла…

Услышав последнее замечание, Костырев удивленно вскинул брови. Ильяшин оторвался от бумаг и изумленно уставился на посетителя. Кабаков сообразил, что сказал нечто удивительное для его собеседников, и поспешил объясниться:

— Я хочу сказать, что так не могло долго продолжаться. Вы знаете, чтобы понять ее в последний период жизни, надо читать Достоевского. Не просто читать — любить, вычитывать до мельчайшего слова, до тончайшего нюанса. Она была как Настасья Филипповна — вся надрыв, вся надлом, кровоточащая рана, вся расхристанная, вся наперекор очевидной выгоде. У нее был прекрасный муж, но она вообразила, что он ее купил, как вещь, и решила, кажется, ему за это мстить. У нее была подруга, но Евгения, неизвестно зачем, из прихоти, отняла у нее возлюбленного — не знаю, зачем он ей понадобился. Она как будто все время шла ва-банк. Впрочем, наверное, все, что я вам сейчас говорю, вам не слишком понятно, это скорее область чистой психологии, тонких чувств.

— Нет, отчего же, — возразил Костырев. — А как же вы, Анатолий Степанович, сумели сохранить с ней добрые отношения?

— Ну-у… У нас возникали некоторые трения, но в целом….

— Вы одно время состояли в интимных отношениях с Шиловской…

— Ну что вы! Это не более чем театральные мифы. Легенды, так сказать. Я пожилой, солидный человек и…

— Я хотел бы, чтобы вы прочитали вот это, — прервал Костырев. — Ознакомьтесь, пожалуйста.

Он перекинул через стол сложенный вчетверо листок — последнее письмо Шиловской. Кабаков медленно, слегка дрожащими морщинистыми руками развернул листок. Потом достал из кармана очки, водрузил их на нос и стал читать, несколько отставя руку, как делают это дальнозоркие пожилые люди.

Дойдя до конца, Кабаков нарочито медленно сложил письмо и, подержав в руках долю секунды, положил перед собой. Тщательно скрываемое смятение отражалось на его лице. Он смотрел в пол, стараясь перебороть обуревавшие его чувства.

— Как вы думаете, кому адресовано письмо? — спросил Костырев, выждав, пока Кабаков справится с волнением.

— Мне трудно утверждать… Наверное, Владиславу Панскову, ее последнему другу… Я так думаю…

— А может быть, вам?

— Мне? — Кабаков неожиданно заволновался. — Ну что вы!.. Ни в коем случае!.. Нет-нет, ни в коем случае не мне. Это исключено… С какой стати? Я старый, пожилой мужчина. Как это может быть мне?..

— Скажите, вы кого-нибудь подозреваете в случившемся? — спросил Костырев.

— Я? Подозреваю? А разве не… — Кабаков растерянно смотрел на него. — Ведь, кажется, в письме ясно говорится, что… Я не понимаю…

— Обстоятельства смерти таковы, что версия самоубийства осложняется неоднозначностью причины смерти. Характер повреждений позволяет предположить, что самоубийство инсценировано. К тому же похищен ценный перстень старинной работы. Вы можете кого-нибудь заподозрить? Конечно, ваше мнение не для протокола и оно не выйдет за стены нашего кабинета.

— Да, но… Нет, решительно я не могу ни на кого указать. По-моему, вы ошибаетесь. На фоне нарастающей депрессии, на фоне надлома, надрыва она могла сама…

— Вы знакомы с книгой Шиловской?

Кабаков сглотнул и замолчал. К этому вопросу он не был готов. Он не понимал, к чему вести разговор о какой-то пустой и бестолковой выдумке полубезумной женщины. Это дело уже прошлое. Зачем милиции знать об этом?

— М-м-м… Евгения упоминала как-то о планах написать книжку, но я не придал этому значения. Глупая идея, никому не интересная… Она, кажется, хотела назвать ее… Кажется, «Обнаженная правда»… Я не помню.

— «Голая правда». И, насколько я понимаю, очень многие боялись появиться на ее страницах в качестве героев повествования.

— Да? Я не знал… Впрочем, мне опасаться нечего. Моя жизнь — давно открытая книга, в которой читают и досужие репортеры, и назойливые поклонники, и… милиция…

— Скажите, как вы провели утро двадцать шестого июня? — резко оборвал его Костырев.

— Кажется… — замялся Кабаков, заметно посерев лицом, — я был в театре, на репетиции.

— Вы запамятовали, Анатолий Степанович, — мягко поправил его Костырев. — В театре вы не были, администратор искала вас все утро.

— Ну, тогда дома… Да, я припоминаю, я вышел пройтись — у меня болела голова, а потом просидел весь день дома.

— Где вы гуляли? Вас мог кто-нибудь запомнить во время прогулки?

— Просто прошелся по улицам… Купил букет цветов…

— Где, каких?

— Белые розы, около метро «Арбатская».

— Во сколько это было?

— Около полудня или, может быть, чуть раньше. Я был приглашен вечером на прием в шведское посольство… Я не заходил к ней. Мы собирались у нее иногда по вечерам. Но утром… Утро — это не время для визитов, — пробормотал Кабаков и тут же спохватился: — Вы знаете, я сейчас подумал… У Женечки были не очень гладкие отношения с ее вторым мужем, Барыбиным. Очень непростые отношения. И может быть, он…

— Анатолий Степанович, вот я смотрю, ботинки у вас такие необычные. Что это за материал, позвольте полюбопытствовать? — внезапно доброжелательно улыбнулся Костырев.

— Не знаю, что-то вроде кожи, но только кожа какой-то рыбы. Купил по случаю. Говорят, шикарные ботинки, только американские миллионеры носят.

— Неужели? И какая же фирма делает такое чудо?

— Не помню… Я не интересуюсь такими вещами. Я не материалист. Моя сфера — духовная жизнь. Какая-то немецкая фирма, сложно так называется…

— «Ультангер»?

— Кажется, да…

— Ну что ж, — произнес, вставая, Костырев и добавил: — Вы не против, если понадобится, еще раз нас навестить?

— Конечно, конечно, — заторопился Кабаков. — Если такая необходимость возникнет, я всегда готов помочь.

Как только за артистом закрылась дверь, Ильяшин, бросив ручку, задумчиво протянул:

— Интересная ситуация… Юлит, виляет. То она у него святая, то чернее ночи. Да был он там, это ясно! Вы же помните, что девушка видела, как у двери Шиловской стоял мужчина с чем-то белым в руках. Он сам проговорился, что купил букет роз. Ясно как Божий день, что он там был! И ботинки у него те, что надо! Экспертиза же установила, что след в квартире убитой оставлен мужским ботинком фирмы «Ультангер»!

— А какие у тебя доказательства?

— Показания той девушки и след.

— Она видела мужчину только в профиль, сбоку и немного сверху, к тому же мельком и никак не сможет опознать его. Грош цена такой свидетельнице! А насчет следа… Кабаков может сказать, что заходил к Шиловской двадцать пятого или двадцать четвертого, оттого и следы остались! Тюрина утверждает, что она делала влажную уборку двадцать четвертого днем. След может быть несвежим. Представь, знаменитейший артист, да его вся страна знает и обожает — и мы его задерживаем. Даже без достаточных улик. Что будет? Ужас, скандал! Звонки от министров, вызовы к начальству… Значит, Костя, мы плохо работаем, раз у нас недостаточно оснований для задержания. Это не преферанс, где блеф приносит удачу. Тут игра посерьезнее…

— Но вы же видели, как он взволновался, когда вы сказали ему, что самоубийства никакого нет! — закричал Костя. — Значит, он заинтересован в этой версии! И потом попытался свалить вину на Барыбина — почувствовал, что запахло жареным. Никогда я не доверял этим артистам. На экране они святые, а чуть копни — кучу грязи обнаружишь. Неизвестно, что там между ними было. Может, на словах он ей учитель, а на деле небось решил за ней приударить и получил от ворот поворот… Я, конечно, не думаю, что это он действительно ее убил, но то, что он был у нее, — даю руку на отсечение.

— А факты? — коротко спросил Костырев.

— Да факты будут, — досадливо заверил его Ильяшин. — Главное, у меня интуиция работает. Был он там!