— И меня тоже нет, — сказал Фиши Сигел. — Юджин, тебя тошнит? Ну, а как там в Вашингтоне, Голди? Я всем ставлю. Только давай без вранья.
— Меня зовут Абрамович, а не Вральманович, — сказал Голд и замолчал, дожидаясь, когда принесут еще выпивки. Никакое лукавство с этими людьми не проходило. — Откровенно говоря, я просто не знаю, Фиши. Я никак не могу разобраться. В Вашингтоне говорят такие вещи, каких я в жизни не слыхал. Иной раз они говорят что-нибудь смешное, но никто не смеется. А то бывает, что я говорю что-нибудь серьезное, а они думают, что я шучу. Или я говорю что-нибудь смешное, а они думают, что я говорю серьезно. Они ничему не удивляются.
— Они хоть знают, что они помешанные?
— Они не знают, что это странно.
— Наше ворье и насильники, которые теперь повсюду, тоже не знают, — мстительно сказал Фиши Сигел. Группа итальянцев неподалеку согласно забормотала. Женщина в другом углу ополчилась на грабителей и налетчиков. Голду казалось, что не курят здесь только он и Юджин. — И не затыкай мне рот, Юджин. Сейчас ворья, насильников и убийц развелось столько, сколько прежде никогда не было, и их число не уменьшится, буду я говорить об этом или нет. Слушай, Голди, ты что, думаешь, я считаю себя мошенником, когда пишу липу в бухгалтерских отчетах? Почему же они должны думать иначе? Ты считаешь, что мы совершали преступления, когда воровали всякие школьные принадлежности и когда нам приходилось шманать на складе? Помнишь, как у тебя из-под свитера прямо на глазах миссис Просан выпала коробочка с перышками? Ну и клоц[136] же ты был. — Фиши, наконец, улыбнулся.
— А что такое перышки? — спросил Юджин.
— Это такие маленькие металлические штучки, чтобы вставлять в деревянные вставочки, которые мы грызли. Когда тебе нужно писать, ты макаешь их в чернильницу, которая стоит у тебя на парте.
— А что такое чернильница?
— Да, многое в этом мире изменилось, если Юджин даже не знает, что такое чернильница, — сказал Крап Уэйнрок.
— Ты по нему не суди, — сказал Фиши, и в голосе его одновременно прозвучало и презрение, и безграничная любовь к сыну. — Он глуп, как пень. Женился, когда ему стукнуло двадцать два.
— Ты сам не хотел, чтобы я с ней жил, — сказал Юджин. — И не давал нам денег на покупку дома, пока мы не поженились.
— Одно время у меня стали расти бородавки, — вспомнил Голд. — На всех пальцах, штук семнадцать. Я в школе каждый день замазывал их чернилами, и они прошли.
— Все переменилось, — сказал Крап Уэйнрок. — Магазины закрыты, витрины заколочены. Куда теперь ходят за покупками?
— Конечно, переменилось, — проворчал Фиши Сигел с раздражительной занудливостью человека средних лет, не любящего расставаться со своими привычками. — Когда мы были мальчишками, итальянцы всё норовили нас поколотить. А теперь нам приходится прятаться в итальянском баре, если мы хотим, приходя сюда, чувствовать себя в безопасности. Итальянцы уедут, с чем мы останемся? Они и стариков убивают, в прошлом году убили мать Райми Рубина.
— У нас в квартале жил один христианский мальчишка, — сказал Голд, — и его отец давал нам бесплатные входные билеты на «Стиплчез», а там мы подходили к старикам и клянчили у них билетики на те аттракционы, на которых им кататься было слишком страшно.
— Джимми Хайнлайн, — вспомнил Фиши Сигел. — Его семья разводила цыплят. У него была любимая шутка. Он мне говорил, что сначала был Кони-Айленд, теперь это Коган-Айленд, а потом будет Кун-Айленд[137]. Сейчас он мог бы включить туда еще и пуэрториканцев, они тоже порядком наглеют, но тогда о них и слышно не было. Я сказал, что раскрою ему череп, если он и дальше будет так шутить, и, наверно, здорово его напугал, потому что больше этой шутки я от него не слышал.
— А мне он это говорил, — сказал Голд.
— Может, я его не так уж и напугал.
— А что такое «Стиплчез»? — спросил Юджин.
— Был такой большой знаменитый парк с аттракционами вокруг парашютной вышки, — ответил Крап Уэйнрок. — «Стиплчез», лучшее из мест. У нас было и еще одно местечко, даже лучше — «Луна-парк». Там были «Горки», «Санки» и «Воздушная Миля», может быть, самое большое колесо обозрения в мире. Знаешь, Фиши, я мог бы получить эту парашютную вышку в хорошем состоянии и с гарантией всего за несколько тысяч долларов. Думаю, я бы и весь «Стиплчез» мог купить, заплатив чуть больше.
— Почему же не купил?
— А забыл.
— А хотите, я вам скажу кое-что о «Стиплчезе»? — раздумчиво, словно о чем-то очень важном, спросил Голд.
— Это было совсем не лучшее из мест.
— «Луна-парк» был лучше.
— Самый разгар Великой Депрессии, — провозгласил Голд, уже заранее, инстинктом коллекционера, собирающего все, что может пригодиться, чувствуя: он включит эту мысль, вне зависимости от ее плодотворности, в свою книгу. — Это было лучшее время в нашей жизни, правда?
— Не для меня, — живо возразил Крап Уэйнрок. — Чем старше я становлюсь, тем лучше мне живется.
— И мне тоже, — сказал Фиши Сигел. — Молодые не умеют наслаждаться жизнью.
— Я наслаждаюсь жизнью, — сказал Юджин.
— Что ты понимаешь? — ответил его отец. — Ты еще мальчишка. Зачем ты женился, осел? Теперь не женятся.
— Па, это же было два года назад. — Юджин улыбнулся.
— Что ты будешь делать с ребенком, когда разведешься?
— У нас нет ребенка. И никто не собирается разводиться.
— Все собираются, болван ты этакий, именно это я и пытаюсь тебе втолковать. Теперь все разводятся. Ни за что не отдавай ей ребенка, ты меня слышишь? Иначе я вышвырну тебя из бизнеса и гроша ломаного тебе не дам. Отдай ей дом, машину и все остальное говно, что она попросит, но ребенка оставь нам.
— Привет, ребята. — Смоки-Драчун, которому сейчас было под шестьдесят, протиснулся к ним через толчею бара и явил свою покрытую серебристой щетиной физиономию; кусочек носа у него был срезан ножом в давней, вошедшей в историю драке с местными гангстерами. Голда он не узнал. — Я знаю, что старею, — сказал он угрюмым басом, обращаясь к собравшимся. Глаза его сверкали, щеки горели. — Мне все кажется, что мне девятнадцать, пока в зеркало не посмотрю, а посмотрю — и диву даюсь. Прошлым летом я торговал вразнос мороженым на берегу, и вот подходит ко мне парнишка-итальянец лет двадцати и говорит, чтобы я валил с его территории, если не хочу неприятностей. Я ушам своим не поверил. «Ты лучше о своем здоровье думай, — вежливо так ему объясняю. — Ты хоть знаешь, с кем говоришь?» Кулаки у меня еще крепкие. Отошли мы с ним в сторонку и стали махаться, и тут он меня отделал, как Бог черепаху. — Смоки запрокинул голову, греясь в лучах воспоминаний. — И главное, я раньше и не думал ни о чем таком. Вот тогда-то я и понял, что старею. А ведь было время, я колотил уличных торговцев всех подряд.
— Только не моего брата Шейки, — резко возразил Фиши Сигел. — С ним тебе было не справиться.
— Если бы я его догнал, то непременно поколотил бы, — сказал Смоки. — Но он всегда убегал.
— Но ты его так и не поймал, верно?
— А вы, ребята, всё процветаете, да?
Фиши не хотел покупать ему выпивку, и это сделал Голд. Смоки так и не узнал его. Уэйнрок дал ему сигару.
Одутловатый невысокий человечек с заостренными чертами лица, сидевший чуть поодаль от них, сказал:
— Теперь они даже переселяют тех, кто на социальном обеспечении, в Си-Гейт, в эти большие дома. Наверно, таких слишком много, и они не знают, что им с этим делать.
— Я знаю, что нужно делать, — прорычал сиплым басом огромный, тучный человек, сидевший рядом с Голдом; казалось, голос его шел прямо из чрева и доходил до губ, минуя голосовые связки. Его мясистые ягодицы с двух сторон свисали со стула. — Построить концентрационные лагеря. Я говорю для них, — объяснил он Голду и его компании с изысканной вежливостью и едва заметно сбавив тон.
Бармен оказался тут как тут.
— Веди себя прилично, Энтони, и не устраивай здесь скандалов.
— Энтони, сучий ты сын, — сказал тощий приятель толстяка, — они ведь белые. Никак я тебе не могу втолковать. У этих семей на социальном обеспечении тоже куча маленьких детей, и они не понимают, что с ними происходит.
— Пойдем отсюда, — решил вдруг Фиши Сигел; в его манерах по-прежнему не было видно и намека на дружеское расположение или вежливость, и Голд поразился последовательности и непреходящей силе этого мизантропа: ни разу за всю свою жизнь Фиши Сигел не проявил каких-либо человеческих чувств к кому-либо вне пределов своего семейства. — Я хочу домой.
— Позвольте я заплачу, — быстро сказал Голд. — Если никто не возражает.
— Меня зовут Воротила, а не Транжира.
Холодная, густая темнота остановила на секунду Голда, когда он в одиночестве вышел на улицу. Запах дыма от костров был густым, как туман. Ему нужно было пройти почти полквартала, чтобы нагнать остальных у машин. Навстречу ему вихляющей походкой шла четверка темнокожих франтов в теннисных туфлях, и он, парализованный вспышкой интуиции, понял, что это конец, вот сейчас, здесь, его жизнь пресечется ударом ножа в сердце. Он представил себе вырезку из газеты, которую сохранит для себя какой-нибудь другой собиратель:
СИМПАТИЧНЫЙ ПРЕЗИДЕНТСКИЙ НАЗНАЧЕНЕЦ ПОГИБ ОТ УДАРА НОЖОМ В СЕРДЦЕ ВО ВРЕМЯ ВИЗИТА, КОТОРЫМ ОН УДОСТОИЛ КВАРТАЛ СВОЕГО ДЕТСТВА
Принадлежащая высшему обществу невеста пребывает в глубокой скорби.
Читайте подробности в этом номере
Помогите нуждающимся
Они прошли мимо, не обратив на него внимания. Время его еще не пришло. В чем же суть прогресса? — спрашивал он себя. В дни его молодости вокруг было много бедных, а богатых он считал своим врагами. Богатые так и остались на своем месте, но теперь его врагами были и бедные.
Еще раньше Голд заметил разграбленные магазины с заколоченными витринами на трех главных авеню Кони-Айленда и сейчас спрашивал себя — где же теперь люди покупают еду, чинят платья и костюмы, куда сдают их в чистку, где ремонтируют ботинки и радиоприемники, получают лекарства по рецептам. В своей взятой напрокат машине он в одиночестве еще раз проехал по пустынной Мермейд-авеню до высокой с цепями ограды вокруг частных домовладений на Си-Гейт, где хозяева больших домов селили теперь семьи, находящиеся на социальном обеспечении, потом свернул налево к берегу и пляжу и медленно поехал назад по Серф-авеню. Он не увидел ни одного магазина. За охраняемые заборы Си-Гейта, который когда-то выставлял напоказ свой яхт-клуб и где когда-то обитали только зажиточные христиане, теперь в поисках безопасности устремлялись молодые еврейские семьи и, собираясь вместе, посылали своих детей в дорогие частные школы. Старики, вероятно, каждое утро, как всегда, выползали из своих нор, ковыляли по улицам в поисках солнечных уголков и разговаривали между собой на идише; где-то здесь на пути домой убили мать Райми Рубина. Голд не увидел ни одного еврейского продуктового магазина. На Кони-Айленде больше не осталось ни одного кинотеатра; наркотики, насилие и вандализм привели много