— Расстанется, расстанется, — сказал Гринспэн.
— Об этом и речи быть не может, — сказал Голд. — Я уже женат на одной и скоро должен жениться на другой, а мы, евреи, очень серьезно относимся к браку.
— Я ему об этом сказал.
— Скажите ему, что я буду оплачивать все их счета от стоматолога, пока это не прекратится, но не больше.
— Он говорит, его это устроит, — сообщил Гринспэн, вернувшись. Он молча отказался от выпивки, которую Голд ему предложил, чтобы отпраздновать это событие. — Так что же насчет вас, доктор Голд? Вы и правда думаете, что у вас есть необходимые качества, чтобы стать государственным секретарем или каким-нибудь другим важным чиновником?
Голд задумался. — А вы что думаете?
— Вы и правда собираетесь прекратить трахать его жену?
— Нет.
Гринспэн оглядел его взглядом, в котором сквозило глубочайшее разочарование. — Вы ничем не хуже всех остальных, — решил он, — но, конечно же, и не лучше. Он тоже думает, что вы не прекратите ее трахать.
— Гринспэн, мы можем заключить сделку получше. Скажите ему, что я и правда прекращу ее трахать, если он сам оплатит все эти счета.
— Договорились, — сообщил Гринспэн, вернувшись. — Можно мне капельку вина? Лхаим[256]?
— Лхаим, — произнес ответный тост Голд.
— Но то, что я говорил, остается в силе, — сказал Гринспэн на прощанье.
— А что вы говорили?
— Я забыл. Постойте. Ах, да. Вы — шонда.
— А вы — гордость.
Теперь, думал Голд, путь к его триумфальному возвращению в Вашингтон расчищен.
— ЕСЛИ Коновер будет продолжать проталкивать тебя, когда ты женишься на Андреа, — сказал Ральф, одетый в новую рубашку с монограммой, не ускользнувшую от проницательного взгляда Голда, — то ничто в мире не сможет помешать твоему назначению, при условии, что не возникнет какого-нибудь препятствия. Я говорю об этом с такой же уверенностью, с какой говорил о твоих перспективах и раньше.
— Андреа не выйдет за меня, пока я не получу назначения, — проворчал Голд. — Эти двое затеяли друг с другом какую-то странную игру. А могу я сейчас встретиться с президентом? Не сомневаюсь, я смог бы убедить его, если бы хоть раз с ним встретился.
Ральф начал отрицательно качать головой еще до того, как Голд закончил говорить. — Если тебя пригласят, то поговоришь с ним на посольском балу. Я думаю, он все еще занят Россией. Президента очень беспокоит Россия. Он хочет с тобой встретиться на посольском балу перед фотографами. Постарайся прийти, если тебя пригласят.
— Если сам президент хочет меня там увидеть, — сказал Голд, — то, мне кажется, я достаточно важная персона, чтобы меня пригласили.
— Если бы ты не был достаточно важной персоной, — возразил Ральф, — он бы не захотел тебя там увидеть.
— А что такого особенного в этом посольском балу? — недовольно сказал Голд. — Я что, хуже других, которых туда пригласят?
— Ты лучше, — сказал Ральф. — Но мы живем в мире сословных предрассудков, Брюс, где компетентность не в счет. Ты не богат и еще не занимаешь подобающего положения. Постарайся не забывать о том, кто ты. Давай смотреть правде в глаза, Брюс: евреи в Америке карьеру не делают и никогда не делали. Я надеюсь, тебя не обидела моя откровенность.
— Истинная честность не требует извинений, — сказал Голд, понемногу приходя в себя после холодного душа, которым окатил его Ральф. — Это и в самом деле так, Ральф?
— Я так думаю, Брюс. Ну, разве что если ты очень-очень богат и остаешься европейцем. В социальном плане евреи здесь не могут подняться высоко, никому из них это еще не удавалось. Даже для христиан это нелегко, а для евреев практически невозможно. Мне в голову не приходит ни одного исключения.
Голд с каким-то необъяснимым удовольствием погрузился в более глубокое исследование предмета. — Киссинджер?
— Нет-нет, — фыркнул Ральф. — Он посещает всякие спортивные мероприятия и принимает слишком много приглашений на приемы с актерами. Теперь он всего лишь еще один писатель, домогающийся гонораров и известности. Надеюсь, мои слова не отдают снобизмом, Брюс.
— Абсолютно нет, Ральф, — сказал Голд. — Уолтер Анненберг и Лиллиан Фаркаш? Они были послами.
— При Никсоне? — Ральфа так зашелся от смеха, что в дополнительных опровержениях не было никакой нужды. — На посту посла в Англии Анненберга сменил Эллиот Ричардсон. И я тебе скажу, более подлого типа, чем Ричардсон, в жизни еще не было, я его на дух не выношу и ни секунды ему не верю. Он хотел ездить с Никсоном верхом, но не хотел делать грязную работу. Что он там себе думал, за что они его взяли — за какие-то особые таланты или за его аристократическое нью-ингландское происхождение? — Язвительная улыбка не покидала лица Ральфа, он подтянул штанины до колена, прежде чем осторожно закинуть ногу на ногу. — Он хотел, чтобы ему воздали должное за его добродетели — он, видите ли, отказался уволить прокурора Уотергейта. Можешь себе представить, насколько дольше продержался бы он в общественном мнении, если бы все же уволил его? Но Эллиот Ричардсон будет на посольском балу, Брюс, а ты — нет. Это несправедливо, но с моей стороны было бы лицемерием говорить, что меня это сильно волнует.
— А ты будешь на посольском балу?
— Меня всегда приглашают на посольский бал.
— А как насчет Гуггенхеймов? — гнул свое Голд. Ответ Ральфа был отрицательным. — Уорбурги, Шиффы, Белмонты, Каны[257]?
— Нет, Брюс, я не знаю ни одного, кто был бы принят в хорошем обществе, — сказал Ральф, — разве что дочери, которые удачно вышли замуж за людей с положением, если их не слишком выдавали семитские черты. И уж конечно, у тех, кто блещет умом и талантами, нет ни малейшего шанса. Эти сразу предаются анафеме, независимо от их происхождения, хотя они и появляются у нас не часто. Американская демократия — это самая замкнутая аристократия в мире, Брюс, и любому, кто делает карьеру, если он хочет добиться успеха, нужно по крайней мере один раз жениться не по расчету.
— А как же Эйзенхауэр и Никсон, Линдон Джонсон и Джеральд Форд?
— Президенты? — фыркнул Ральф. — Президенты вообще никогда не принадлежат к хорошему обществу. Они полезны, но неотесанны. А когда они уже не могут приносить пользу, они просто неотесанны. Ты посмотри, кто их самые близкие друзья, когда они в должности, и потом.
— А Кеннеди? — спросил Голд.
— Нет-нет, — с легким укором сказал Ральф. — Кеннеди всегда были деклассированны. В этом и состояла часть их обаяния, и в этом они находили удовольствие. Ни один ирландский католик не может сделать карьеру сам по себе[258], Брюс. Не в этой стране. Этого не могут ни ирландцы, ни коренные итальянцы, а вот богатые арабы могут, если только умеют себя вести. Так что, как видишь, не только евреи подвергаются остракизму и не допускаются в общество. Я, кажется, тебе уже говорил — антисемитизма больше не существует. Я рад возможности говорить об этом так свободно, потому что уверен, ты точно знаешь, что я чувствую.
— А я не уверен, знаю ли я точно, что чувствуешь ты, Ральф, — с ноткой напряженности в голосе ответил Голд, решив, наконец, избавиться от мрачных подозрений, время от времени терзавших его душу. — Но я знаю, что ты ни разу не пригласил меня к себе в дом.
Ответ был полон кротости: — Но ведь и ты ни разу не пригласил меня к себе, Брюс.
— Ты не бываешь в Нью-Йорке, Ральф. А я часто приезжаю в Вашингтон.
— Я часто бываю в Нью-Йорке, Брюс.
— Ты мне об этом не говорил.
— Ты меня не спрашивал, Брюс, — дружелюбно рассмеялся Ральф. Голд не нашел, что ответить. — Стоит ли нам придираться друг к дружке, а? Брюс, ты и правда хочешь, чтобы я заехал к тебе домой в манхэттенский Уэст-Сайд? Это ведь не то что номер в «Пьер» или «Риц Тауэрс»[259], да?
Голд даже себя не мог убедить в том, что хотел бы видеть Ральфа у себя дома в манхэттенском Уэст-Сайде.
— Пожалуй, ты прав, Ральф. Важна наша дружба, а не то, где мы живем. Мой шведский издатель как-то сказал мне, что́ такое в его понимании друг. Он еврей и ребенком жил в Германии при Гитлере, пока его семья не бежала оттуда. Он мне сказал, что для проверки дружбы у него есть единственный способ: «Спрячет ли он меня?» — вот такой вопрос он задает. И когда я задумываюсь о дружбе, то прихожу к выводу, что и я испытывал бы дружбу таким же способом. Ральф, если Гитлер вернется, ты меня спрячешь?
От этого вопроса Ральф пришел в волнение, он вскочил, его бледная кожа порозовела. — Господи, Брюс, — поспешно воскликнул он, — мы же не друзья. Я думал, ты знаешь это.
Голд смешался не меньше Ральфа. — Не друзья?
— Да нет же, Брюс, — уверял Ральф смущенно и как бы извиняясь. — И я бы чувствовал себя ужасно, если бы считал, что сказал или сделал что-нибудь такое, отчего у тебя могло возникнуть это впечатление.
Голд был настолько уязвлен, что боялся себя выдать.
— Ты пользовался моими работами во время учебы, Ральф. Мы тогда были довольно близки.
— То был колледж, Брюс, — сказал Ральф, — и мне было важно получить степень. А здесь правительство. У тех, кто работает в правительстве, нет друзей, Брюс, одни интересы и амбиции. Ты расстроился? Не стоит. Разве ты бы пошел на риск и спрятал меня? — Безразличное молчание Голда свидетельствовало о том, что он бы на такой риск не пошел. — А если бы ты и сделал это, Либерман донес бы на нас обоих и на всех углах кричал бы о своем патриотизме.
— Ральф, — сказал Голд, — я думаю, что Либерман теперь и на самом деле верит во всю эту репрессивно-элитарную неоконсервативно-расистскую чушь, а не только пытается выклянчить у вас деньги и приглашения.
— Именно это мне и не нравится в нем больше всего, — сказал Ральф. — Он не имеет никакого права на наши убеждения. Он даже и денег-то хоть сколько-нибудь не сумел заработать. Пусть-ка он сначала сколотит себе состояние, а потом делает вид, что он один из нас.