Голгофа — страница 11 из 24

Глава третьяГоре горькое

Вот и пришел Алексей Пряхин туда, куда стремился. Знакомый забор, тусклая лампочка в подъезде, грязная лестница на второй этаж.

Каждая ступенька в висках отдается – что скажет он, как скажет?..

Вот и дверь, крашенная когда-то масляной краской. Облупилась, пошла темными оспинами. Алексей постучал. Осторожно, согнутым пальцем. Тишина. Не откликаются. Должно быть, не слышат. Он стучит кулаком.

Легкие, летучие шаги слышатся за дверью, щелкает замок, в темной щели – глаза. Сперва испуганные, потом недоумевающие, наконец ненавидящие.

Пряхин протягивает две краюхи круглого деревенского хлеба, завернутые в бумагу, – выменял на сапоги.

– Это вам.

Дверь хлопает. Он слышит через дверь плачущий голос девушки:

– Не нуждаемся!

Алексей прижался лбом к двери. Вот и пришел, к чему стремился…

Ну а чего ты ждал? Встретят с распростертыми объятиями? Обнимать примутся?

Он тяжело повернулся, пошел вниз – еще тяжелей каждая ступенька. Вроде бы под горку ведут, а идти невозможно. Ноги деревенели. Куда ему теперь? Как?

Вышел на улицу, во дворе старичок, белый, будто со снегом с неба выпавший. Говорит о чем-то с бабушкой. Той самой. Она стоит понурясь, с пустой кошелкой, без интереса старика слушает, мимо Алексея глядит, будто не знает его, не помнит, а голова ее трясется.

Пряхин к старикам подошел. Так подступил, чтобы бабушкин взгляд пересечь. Протянул опять свой сверток, повторил:

– Возьмите.

Старуха на него смотрела – долго, словно постепенно, по шажочкам вспоминая, кто он такой. Глаза слезами заполнились. Она их сморгнула – упали на пальто два стеклянных шарика, раскатились бисером и застыли на крепком морозце.

– Возьмите, – повторил Алексей и почувствовал, как лицо его судорога схватила – свело какой-то неведомой силой.

Старуха протянула руку, не отрывая взгляда от Алексея, приняла хлеб, положила в кошелку, двинулась мимо Пряхина, головой тряся, и исчезла в подъезде.

– Эхма! – воскликнул старичок и повторил: – Эхма!

Алексей шагал быстро, и тень улыбки – не улыбка, только тень – бродила по его лицу. «Взяла!» – радовался он и благодарил, благодарил про себя старуху. Там, у двери, когда девочка, почти девушка, отказалась принять хлеб, его ударило будто. Вспомнил кладбище и те горькие похороны: женщины в белых халатах не дают ему лопату. Они не могли, не хотели простить – хоть и подруги, но ведь чужие же люди, а дочка – кровь и плоть, – разве могла простить она…

Спасибо старухе, спасибо и низкий поклон. Поняла его?

Он остановился. Поняла ли? Очень хотелось ему так думать, но остановился Пряхин от неожиданной, простой и убийственной мысли.

А может, не поняла, да есть нечего – вот и взяла.

Он двинулся дальше не так бодро и быстро, но шаг его окреп. Пусть. Совсем не обязательно понимать его. Не тот он для них человек, чтобы разбираться в его чувствах. Приняла старуха хлеб, и на том спасибо: не оттолкнула. Жизнь теперь, застывшая прежде, как бы дальше двинулась, сделала поворот. Есть теперь в ней Пряхину цель и смысл. Кормить семью эту. Выкормить, спасти, не дать девочкам и старухе совсем потеряться. Это долг его. Затем и прыгал из вагона, затем возвращался. А что прав водительских нет у него, что работы нет – его это забота.

Ноги несли в сторону рынка. Только что тут он сапоги продал, присмотрев взамен тоненькие ботинки, но зато получил две краюхи деревенского хлеба: сапоги из госпиталя выдали ему неплохие, офицерские. Когда возвращался с удачного мена, на краю рынка задержался у карусели.

Бессмысленно и чужеродно выглядела пестрая карусель среди грязного льда и снега. Красные, синие, желтые деревянные лошадки торопились куда-то, оставаясь неподвижными, ветер трепыхал брезентовые, тоже разноцветные края круглой крыши. Между лошадками и огромным красным барабаном, в котором пряталось устройство карусели, на стуле сидел слепой человек в темных очках и наигрывал веселую довоенную песенку:

Крутится-вертится шар голубой.

Крутится-вертится над головой,

Крутится-вертится, хочет упасть,

Кавалер барышню хочет украсть!

Странно и несуразно выглядела эта картина, и Пряхин невольно задержал шаг. Потом остановился.

Слепой резко перестал играть и крикнул:

– Тут кто-то есть?

– Есть, – ответил Алексей.

– Кто ты? – тревожно спросил слепой, снимая ремень гармошки.

– Да так, – растерянно сказал Пряхин. – Человек. Солдат.

– Едешь на фронт? – бодро спросил слепец. В руке у него появилась палочка, постукивая ею, он пробрался мимо цветных лошадок, ступил на землю, подошел к Алексею. Теперь не требовалось перекрикиваться. – А я вот, видишь, «чистый», – тихо сказал гармонист. – Списан подчистую. Закурить есть?

– Некурящий, – ответил Пряхин, – и тоже «чистый».

– Вон оно что! – Слепой не скрывал радости, даже засмеялся. – Свой, значит, инвалид. Чего у тебя? Ноги вроде на месте, по шагам слышал. Руку потерял?

– На месте и руки. Ранение в живот.

Алексей разглядывал гармониста – невысокий, бодрый, вроде даже веселый. Лицо вот усыпано синими пятнышками. Он знал, что это такое. Близкий взрыв.

– А по мне, – говорил слепой, – руку и ногу потерять – плевое дело. Или, как у тебя, в брюхо. По крайней мере, видишь все вокруг. Жизнь продолжается, хоть, может, и хреновая. А тут – будто тебя в могилу закопали. Не видно ни черта! – Он засмеялся, протянул руку: – Давай знакомиться, братишка! Меня Анатолием звать.

Слепой понравился Пряхину простотой, откровением и бодростью. Черт возьми, ему вот этого как раз не хватало, особенно бодрости.

– Играю, а что делать, не знаю, – опять засмеялся Анатолий. – Карусель-то не двигается.

– Почему? – спросил Пряхин.

– Двигатель сбежал. Не подскажешь ли кого?

Оказалось, «двигатель» – это просто человек. Ходит внутри цветного барабана и толкает бревно, которое в ось упирается.

– Дело убыточное, – засмеялся Анатолий, – но держат, карточки дают, правда, не рабочие, а для служащих, ну и зарплату. А что сверх плана – можно себе. Подыщи кого-нибудь.

Алексей обрадовался.

– Да ты возьми меня.

Анатолий перестал улыбаться, приблизился к Пряхину, ощупал его, сказал обиженно:

– Кончай, братишка, руки-ноги на месте, чего тебе тут делать, иди на завод.

Алексей вздохнул, помотал головой, потом сказал, вспомнив, что Анатолий не видит:

– Не могу.

– Ну, тогда давай! – засмеялся слепой.

И вот Алексей шел к карусели, отдав хлеб. Возвращался к Анатолию. Когда расставались, тот сразу нахмурился. Видно, не верил, что Пряхин придет. Думал, утешил человек, вот и все.

Когда Пряхин вернулся, Анатолий сидел понурясь, уронив голову на гармошку. Карусель выглядела печально и сиротливо, несуразно цветастая в унылом, сером снегу.

– Чего горюешь, гармонист! – крикнул Алексей. – Двигатель явился. Играй!

Анатолий вскинул голову, засмеялся обрадованно, грянул марш.

Он играл и играл, но народ торопливо проходил мимо карусели, никто не обращал на нее внимания.

Стало смеркаться. Анатолий замкнул фанерную дверцу в барабане, чертыхнулся.

– Не везет сегодня! Но ты не горюй, Пряхин. Зарплата идет. Завтра вот только оформим тебя, и порядок.

Алексей заметил возле карусели женскую фигурку. Слепой постучал палочкой, пробрался между лошадок, женщина взяла его под руку. Они неторопливо двинулись вдоль улицы, и Пряхин долго еще слышал громкий голос и смех слепого.

Нет, не такое уж пустое и глупое это было дело – поставить рядом с рынком карусель в те тяжкие, голодные, горестные дни. Вовсе даже не пустое и не глупое.

В будни, особенно когда выдавалась плохая погода, Пряхин с Анатолием скучали, простаивали, но зато по субботам, а особенно по воскресеньям карусель крутилась до позднего вечера, базар оглашался гармошкой, и катились по площади взрывы смеха.

Не было в городке других развлечений, кроме карусели, особенно для детей, и ребятня – мал мала меньше – с мятыми рублевками в кулаке выстраивалась очередью.

Анатолий брал деньги, отрывал билетики и, когда карусель наполнялась пассажирами, давал Алексею знать, отыгрывая начало туша. Это означало – пора работать. Пряхин упирался грудью в поперечину и начинал раскручивать карусель.

Два момента были самыми трудными в этом деле. Разогнать карусель, а потом, в конце, остановить. Напрягаясь всем телом, упираясь ногами в утоптанную и оттого скользящую землю, Пряхин начинал движение. Ему приходили на память детские годы, родная деревня, страда и обмолот, когда пара зашоренных лошадей медленно бредет по кругу. Он походил на этих лошадей, только тут медленно не годилось: надо было стронуть с места тяжелый, отсырелый круг с лошадками и детьми, а потом, разбегаясь, разогнать его и на такой скорости дать кругов двадцать – двадцать пять. Одно местечко и было легким: когда карусель раскручивалась, он мог, ухватившись за скобы, вбитые в бревно, подскочить и посидеть на бревне минутку-другую. Когда же карусель замедляла движение, он спрыгивал на землю, снова упирался спиной в бревно и останавливал его. В простые дни Алексей не уставал совершенно, а по субботам и воскресеньям он уматывался так, что шел домой, едва передвигая ноги, и все же был доволен работой: рядом, за тонкой фанерной стенкой, беспрестанно слышался радостный, беззаботный ребячий смех. Смех этот пробуждал в нем забытую радость, ощущение счастья и еще что-то, какое-то смутное чувство ожидания. Он не понимал точно, что значило это чувство, но ему помог Анатолий.

Однажды, когда жена его уже стояла возле карусели, он неожиданно жарко схватил Пряхина за руку и сказал:

– Знаешь, мне что кажется, когда они смеются? Что война кончилась!

Алексей вздрогнул, пробормотал: «Да, да!» Он сразу понял Анатолия, понял, что тот угадал, верней, точнее его определил свои чувства. Да, когда смеялись дети и когда он, Алексей, ничего не видел вокруг, потому что был в фанерном барабане, а Анатолий – потому что был слеп, казалось, будто настала победа.