Голгофа — страница 22 из 24


И вот Катя.

Хлопает глазами – они как будто больше стали на истаявшем, исхудавшем лице. Стоит в платьице – бабушке школа Катина помогла, подарили чужое платье, нарядное, правда, красное с белыми горошинами. Ножки тонкие – с руками сравнялись. Голова под нулевку стрижена.

Не поймешь, что за создание: голова мальчишки, одежда девочки. Стоит в дверном проеме – руки по швам, лицо к Алексею. Он руки к ней протягивает, губы зубами прикусывает – чтоб не тряслись и чтоб не расплакаться. Руки протягивает, а сам боится, как бы Катя назад не отступила, не сказала опять: «Не нуждаюсь!»

Но Катя стоит, и тогда Алексей подхватывает ее и берет как маленькую – господи, какая пушинка!

Он поворачивается и показывает Катю на вытянутых руках бабушке, Лизе и Маше. Вот она! Жива. И все слава богу!

Бабушка справа, Лиза слева, Маша сзади – втроем держат Катю. Идут медленно, махонькими шажочками. Алексей движется сзади. Оглядывает нелепую кучку. Сердце сжимается у него.

Что ж выходит – обошлось?

А если бы нет!

Сил у Пряхина думать о таком не хватает. Да и солнце не дает: палит яростными лучами, размягчает. Алексей снова настороже. Сколько раз было: только радость настанет, как снова беда. Вздрагивает, озирается. Они мимо госпиталя идут. Алексей просит остановиться, бежит за тетей Груней, появляется с ней.

Тетя Груня целует Катю, будто не видались давно, а так – родные, хорошо знакомые, и вдруг протягивает ей яблоко. Надо же, чудо какое! В городке яблоки вырастают маленькие да кислые, а тут золотое, желто-розовое, прозрачное, кажется, даже косточки видны.

– Раненый угостил! – говорит тетя Груня. – Южный человек. Так это тебе, деточка, поправляйся скорей! – А сама платочком глаза утирает.

Они идут дальше. И вдруг Пряхин видит, как по другой стороне чубатый парнишечка движется. И не один – с какой-то девчонкой. Не в обнимку, ясное дело, даже не под ручку, но идут, весело смеются и видят Катю.

Алексей обрадовался, думал, парнишечка дорогу перебежит, с ними двинется, но тот только кивнул, и Катя ему кивнула.

Пряхин заметил, как парнишечка замедлил шаг, наверное, поразил Катин стриженый вид, смутил, что ли, ах, глупый человек! По Катиным щекам прополз нездоровый, пятнами, румянец и исчез, уступив место какой-то просини! Это ж надо! Что он с девчонкой делает!

Алексей резко повернулся, побежал за парнишкой, настиг его, схватил за руку.

– Но ты же приходил, спрашивал!

– Но и что? – высвободился тот, но покраснел, до кончиков волос покраснел. – Это вы ей дядя, а я ей не муж.

Пряхин хотел было хлобыстнуть его: щенок ты этакий, как можешь! Но рукав мальчишки отпустил. Подумал, к пацану этому стараясь прицепиться: не зря он на карусели катался, наверное, покататься и приходил. Но тут же себя одернул.

Эх зелень! Все у них не всерьез еще, все по-детски. Катю только жаль. Да еще в такой день.

Он чертыхнулся, пошел вдогонку за бабушкой и девочками, настиг их быстро. Только Катя и заметила, кажется, его действия, посмотрела растерянно, вспыхнув при этом, он не выдержал, глаза спрятал.

Катюша, дорогая, как тебе сказать? Образуется все, пройдет. Это у тебя детское, словно корь. А ты вон тиф, тяжелую болезнь, уже перенесла. Пройдет! Только сама будь… Он подумал: не как Зинаида, и плюнул с досады. Опять Зинаида! Да что его, заколодило на ней?


Вечером после работы Алексей пришел к бабушке с Анатолием. Гармонист развернул свой инструмент и по случаю такого праздника завел:

Выходила на берег Катюша,

На высокий берег, на крутой!

Когда шли сюда, Алексей рассказал ему и про Катюшу, и про того парнишечку, и про то, как он опрометчиво, пожалуй, поступил сегодня, не заставив парня хотя бы для видимости навестить девочку.

– Правильно и сделал! – отрубил Анатолий, и вот теперь, перед праздничной пшенкой – раздобыла где-то Ивановна, – наяривал на гармошке. Маша и Лиза ему подтягивали, потом запел Пряхин, не устояла и бабушка. Одна Катя молчала, она была растерянна, верно, парнишечка крепко засел ей в сердце, но, с другой стороны, вышла она из больницы, а это праздник, да еще какой.

Вот и она подтянула, запела, улыбнулась все-таки. Алексей словно камень с сердца свалил: вздохнул облегченно. Верно, Катюша, только одна любовь сильна на этом свете – чужих людей. Вот они сидят тут за столом, слепой Анатолий и Пряхин, чужие люди они семье Ивановны, а не разведешь.

Алексей взглянул на Анатолия и будто споткнулся. Давала трещину его теория. Какой же Анатолий ему чужой? И разве бабушка Ивановна с девочками – чужие?

– А ну-ка, ученик! – закричал Анатолий, передавая Пряхину гармонь. – Давай теперь ты.

Алексей взопрел от волнения, но все же не отказался, скосил глаза на пуговки, запел хрипловатым голосом:

Крутится-вертится шар голубой…

Не выходило у него так, как у капитана, – ловко и легко, но все-таки получалось немножко. А сегодня прямо-таки здорово выходило!

Так казалось ему, по крайней мере.

Девочки, бабушка, Анатолий – все вместе, за одним столом. И он, Пряхин, их гармошкой веселит. Все улыбаются, разглядывают его, будто чудо какое.

А бабушка Ивановна даже головой как будто меньше трясет.

В ночь под Первое мая неожиданно громыхнула гроза.

Приподнявшись на постели, Алексей вглядывался в заоконную сумятицу. Крупные капли со звоном бились в стекло, струи соединились в плотный занавес, спрятавший дома, – по занавесу пробегали острые, ломаные молнии.

Пряхину не спалось, и, выглядывая за окно, он подумал, что на душе у него точно на улице – такая же неразбериха. Смешались тоска и радость, но ведь радость, известное дело, избывна, коротка, пройдет, а ее место заступят заботы и тоска, скрывшаяся вроде до поры в тень, выйдет и займет всю его грудь и все сердце.

Алексей лежал с широко открытыми глазами и думал про Зинаиду. Вечером тетя Груня сообщила, что ее отправили в роддом и надо ждать радости. Он ничего не ответил старухе, прошел за свою занавеску, лег на кровать.

Теперь, когда отступила первая боль, пробовал Алексей разобраться в Зинаиде. Ведь как уговаривала уехать! Какие слова выбирала! Дескать, нас беда снова вместе свела. И он поверил. Бывает и такое, что ж. Счастье и благополучие разводят, а беда обратно соединяет. Зинаида ведь тогда казалась страдающей. Настрадавшейся, хлебнувшей горя, не сердцем, а умом решившей вернуться в прошлое.

Как она сказала тогда? «Все – сначала!» И он ведь эти слова знал, тоже их выболел. Хотел начать в городке – уютном и теплом – всю свою жизнь сначала, да не вышло, не получилось.

С самого начала невозможно, не бывает с начала. Жизнь отмерена человеку раз, вот в чем дело. Повернуть да попробовать по новой – так нельзя, против правил. Вот он и остался.

А она уехала. Значит, жизнь Зинаиды должна была продолжаться по той дороге, тем поездом, идущим до Москвы. И вот вернулась, хочет повторить, как тогда: Петро погиб, и она пришла к Алексею. Но сейчас-то кто погиб? Какой еще там Петро?

О чем же думала она, когда возвращалась? На кого рассчитывала?

Что Пряхин – Христос? Все прощающий, все сносящий. Принимающий страдания как должное, как то, что ему отведено на роду.

Нет, он не такой. Тетя Груня – вот она умеет это. Все простить и понять. А он – дай бог ему со своими бедами справиться, нет уж, Зинаида, уволь…

Неожиданно, словно молния озарила память, вспомнил он слякоть, глину на склонах, когда машину его заносило, околевшую прямо в оглоблях лошадь и Зинаиду, сидящую в грязи.

Пряхина словно хлестнуло – а может, а может…

Вот он на пороге комнатки, похожей на пенал. В углу железная койка, у стенки столик и табурет. И они…

Пряхин выругал себя за этот порыв, за эту случайную близость – необъяснимую, ненужную, не принесшую радости: все случилось точно в тумане, в полусне.

Алексей поглядел в окно. Гроза продолжалась. И в душе у него тоже шла гроза…

Но ведь это было!

Пряхин ударил подушку кулаком. Мало ли что было! Он ведь взрослый человек. Вон как миловались они с Зинаидой тогда, до войны, но ведь не тронуло это ее, не задело. При чем же он сейчас?

Боль снова вцепилась в Алексея – въедливая, неотступная, злая.

А молнии вспыхивали одна за другой.

Они мелькали беззвучно, и, чуть переждав, громыхал гром. Артиллерийской канонадой входила в городок весна.


Не узнать городок! За ночь вымылся, вычистил грозой свои улочки, до желтого влажного блеска промыл булыжник, деревянные тротуары, тесовые крыши. Сполоснул и карусель возле рынка.

Да что карусель, музыку и ту, кажется, помыл – звонче поет гармошка Анатолия, разливается на все голоса.

И народ на гармошку валом валит: еще бы, наши войска в Берлине! На лужайке возле карусели гулянье. Гуд стоит, смешки раздаются, то и дело под гармошку Анатолия кто-нибудь в пляс пустится – так что как бы на два фронта играет: для карусели и для плясунов. А к лошадкам – голубым и красным – очередь петлей вьется. Сегодня не одна малышня – и взрослые покататься не прочь. Планшетка на боку у Анатолия от рублевок распухла, Алексей гимнастерку скинул, майку снял – голый по пояс круги свои совершает, пот с него градом валит, и галифе у ремня мокрое, хоть выжимай.

Вроде как можно бы и перекур устроить. Или выбраться из фанерного барабана, кликнуть охотников – нашлись бы, что говорить! – да и гармониста сменили – отдохните, инвалиды, а мы сами тут повеселимся. Можно бы и так, что говорить. Только рот открой, но неудобно, нельзя. Все же простои у них есть в рабочие дни. Надо наверстывать, веселить народ, да еще сегодня, в Первомай, когда наши там, в самом фашистском логове!

Вот и добрались до гадов! Скоро, скоро победа! Уж не ее ли дожидаясь, помылся, почистился городок? Уж не по этой ли причине люди толпятся у карусели? Точно чего-то ждут не дождутся.

Время от времени Пряхин, мокрый и взлохмаченный, приоткрывал фанерную дверцу, смотрел в щель на толпу, высматривал знакомые лица, ждал девочек. Но их ждать не требовалось – сами пришли. Все втроем возникли в дверном проеме, он смутился своего вида, особенно шрамов на животе, потом махнул рукой – вроде как рабочего вида не стесняются, – усадил их на полати.