Она бросила мне в руки коробку с надписью «Алчность».
– Даже у Штрогейма нет этой двадцатичасовой версии!
– Почему другим монтажерам не приходит в голову то же самое?
– Потому что они юнцы желторотые, а я опытная, хоть и немного ку-ку, – торжествующе пропела Мэгги Ботуин. – В будущем году я отправлю все это в музей вместе с письмом о передаче. Киностудии предъявят мне иск, это точно. Зато и через сорок лет пленки будут в целости.
Я сидел в темноте и в ошеломлении смотрел, как передо мной мелькали ролик за роликом.
– Боже, – не переставая повторял я, – как тебе удалось перехитрить этих сукиных детей?
– Легко! – ответила Мэгги с жесткой откровенностью, как генерал, предпочитающий говорить правду своим солдатам. – Они давят на режиссеров, на сценаристов, на всех. Но им нужен хотя бы один человек, чтобы подтирать за ними, когда они обмочили всех, кто ниже. Поэтому они никогда не трогали меня, хотя всех остальных кроили по живому. Просто они думали, что достаточно любить. И, бог свидетель, они действительно любили. Майер, братья Уорнеры, Голдфиш-Голдвин[231] ели и спали с мыслями о кино. Но этого было недостаточно. Я убеждала их, спорила, боролась, хлопала дверью. Они бегали за мной, зная, что я люблю кино больше, чем они сами. Я проиграла столько же битв, сколько и выиграла, поэтому и решила победить их всех. Один за другим я спасала утраченные эпизоды. Не все. Большинству фильмов следовало бы присуждать премии кошачьего туалета. Но пять-шесть раз в год то сценарист напишет что-нибудь эдакое, то Любич приложит руку, и я это прятала. Так что за все эти годы я…
– Сохранила шедевры!
Мэгги засмеялась.
– Не преувеличивай. Просто достойные фильмы. Некоторые забавные, некоторые слезливые. И сегодня они все здесь. Вокруг тебя, – спокойно произнесла Мэгги.
Я впитывал в себя их присутствие, вдыхал их «призраки», и комок стоял у меня в горле.
– Запускай мувиолу, – сказал я. – Домой я сегодня не пойду.
– О’кей. – Мэгги раздвинула еще несколько дверец над своей головой. – Ты голоден? Ешь!
Я взглянул и увидел:
«Марш времени», 21 июня 1933 г.
«Марш времени», 20 июня 1930 г.
«Марш времени», 4 июля 1930 г.
– Не может быть, – произнес я.
Мэгги замерла на полпути.
– В тридцатом году не было еще никакого «Марша времени», – сказал я.
– Прямо в яблочко! А ты, парень, знаток!
– Значит, эти катушки не «Марш времени», – продолжал я. – Это просто прикрытие. Но для чего?
– Мое собственное домашнее кино, снятое восьмимиллиметровой камерой, переведенное в тридцатипятимиллиметровый формат и спрятанное под надписью «Марш времени»[232].
Я сдерживался, чтобы не броситься скорее к этим коробкам.
– Значит, у тебя тут запечатлена вся история киностудии?
– Назови любой год: двадцать третий, двадцать седьмой, тридцатый! Френсис Скотт Фицджеральд пьяный в столовке. Бернард Шоу в тот день, когда он захватил студию. Лон Чейни в гримерной, в тот день, когда он показал братьям Уэстмор[233], как надо менять лица! А месяц спустя он умер. Удивительный, теплый человек. Уильям Фолкнер, пьяница, но благовоспитанный и грустный сценарист, бедняжка. Старые фильмы. Старая история. Выбирай!
Мой блуждающий взгляд наконец остановился. Я услышал, как воздух с шумом вырвался из моих ноздрей.
15 октября 1934 года. За две недели до того, как погиб глава студии Арбутнот.
– Вот этот.
Мэгги поколебалась в нерешительности, сняла фильм с полки, заправила пленку в мувиолу и включила аппарат.
Перед нами появились входные двери студии «Максимус филмз» октябрьским днем 1934 года. Они были закрыты, но за стеклом виднелись какие-то тени. А затем двери открылись, и из них вышли два или три человека. Посередине – высокий, крепкий мужчина, который смеялся, прищурив глаза, запрокинув лицо к небесам, так что его плечи содрогались от этого веселого хохота. Глаза его превратились в узкие щелочки, так он был счастлив. Он дышал полной грудью, едва ли не последний раз в жизни.
– Ты его знаешь? – спросила Мэгги.
Я заглянул в тесную, полутемную-полуосвещенную пещерку экрана.
– Арбутнот.
Я прикоснулся к стеклу, словно это был магический кристалл, в котором читалось не будущее, а лишь потускневшие краски прошлого.
– Арбутнот. Он умер в тот месяц, когда ты снимала этот фильм.
Мэгги отмотала пленку назад и запустила снова. Трое людей опять, смеясь, вышли из дверей, и в конце концов Арбутнот начал гримасничать перед камерой, в тот невероятно счастливый и давно позабытый полдень.
Мэгги заметила что-то в моем лице.
– Ну что такое? Выкладывай.
– Я видел его на этой неделе, – сказал я.
– Глупости. Ты что, накурился веселящих сигар?
Мэгги прокрутила еще три кадра. Арбутнот поднял голову выше, обратив лицо к обещающим дождь небесам.
А вот Арбутнот зовет кого-то и машет ему за кадром.
Я решил рискнуть.
– В ночь Хеллоуина на кладбище было чучело из папье-маше, на проволочном каркасе, с лицом Арбутнота.
«Дюзенберг» Арбутнота стоял у края тротуара. Босс пожал руки Мэнни и Грока, посулив им счастливые годы. Мэгги больше не глядела на меня, она смотрела только на скачущие, словно через веревочку, черно-белые картинки.
– Ничему не верь в ночь Хеллоуина.
– Его видели еще несколько людей. Некоторые в ужасе убежали. Мэнни и остальные много дней ходили по минному полю.
– Опять глупости, – фыркнула Мэгги. – Что еще новенького? Ты ведь заметил: я пропадаю в просмотровом зале или здесь, где воздух настолько разрежен, что, если подняться сюда, кровь пойдет носом. Вот почему мне нравится полоумный Фриц. Он снимает до полуночи, я монтирую до рассвета. Потом мы впадаем в спячку. Наша ежедневная зимовка заканчивается в пять, мы встаем, сверяя часы по закату. Раз или два в неделю, как ты тоже уже заметил, мы совершаем паломничество в столовую, чтобы за обедом доказать Мэнни Либеру, что мы еще живы.
– А он действительно руководит студией?
– А кто же еще?
– Не знаю. Просто у меня возникло странное впечатление от его кабинета. Мебель выглядит совершенно нетронутой. Стол всегда чистый. Посреди стоит большой белый телефон, а возле стола – кресло, которое в два раза шире, чем зад Мэнни. В нем он смотрелся бы как Чарли Маккарти[234].
– Он ведет себя как наемный помощник, верно? Полагаю, все дело в телефоне. Все думают, что фильмы делаются в Голливуде. А вот и нет. Этот телефон связан прямой линией с Нью-Йорком и тамошними пауками. Их паутина протянулась через всю страну, а здесь в нее попадаются мухи. Пауки никогда не приезжают на Запад. Боятся показать нам, какие они ничтожества, вроде Адольфа Цукора.
– Проблема в том, – сказал я, – что я сам был там, на кладбище, под дождем, у подножия лестницы, на которой висел этот манекен или чучело, не важно.
Рука Мэгги Ботуин, крутившая ручку мувиолы, дрогнула. Арбутнот как-то слишком быстро помахал людям на другой стороне улицы. Камера последовала за его рукой, и в кадре появились существа из иного мира – толпа нечесаных собирателей автографов. Камера медленно прошла по их лицам.
– Подожди-ка минутку! – вскричал я. – Вот!
Мэгги прокрутила еще пару кадров, чтобы приблизить изображение тринадцатилетнего мальчишки на роликовых коньках.
Я прикоснулся к этой картинке с какой-то странной нежностью.
– Неужели это ты? Не может быть, – сказала Мэгги.
– Я, собственной своей глупой персоной.
Мэгги Ботуин перевела взгляд на меня, посмотрела с мгновение, а затем снова перенеслась туда, на двадцать лет назад, в октябрьский день, влажный от близкого дождя.
На картинке был оболтус из оболтусов, тупица из тупиц, самый сумасшедший из всех безумцев, вечно теряющий равновесие на своих роликах, падающий при столкновении с любым транспортом, включая идущих по тротуару женщин.
Мэгги отмотала немного назад. И вновь Арбутнот махал мне, стоящему за кадром, в один из осенних дней.
– Арбутнот, – тихо проговорила она, – и ты… почти вместе?
– Тот человек на лестнице под дождем? О да.
Мэгги вздохнула и продолжила крутить. Арбутнот сел в машину и укатил навстречу той страшной аварии, которая случится всего через несколько коротких недель.
Я смотрел на удаляющуюся машину, как, наверное, смотрел в тот далекий год мой младший двойник, стоявший на противоположной стороне улицы.
– Повторяй за мной, – тихо сказала Мэгги Ботуин. – Никто не стоял на лестнице, не было никакого дождя, и ты никогда там не был.
– … никогда там не был, – пробормотал я.
Мэгги прищурила глаза:
– А что это за смешной придурок рядом с тобой, в широком верблюжьем пальто, со всклокоченными волосами и огромным фотоальбомом?
– Кларенс, – сказал я и добавил: – Интересно, жив ли он еще сейчас, в эту минуту?
Раздался телефонный звонок.
Это звонил Фриц, он был на грани истерики.
– Быстро беги сюда. Стигматы у Христа все еще открыты. Нам надо заканчивать, пока он не истек кровью!
Мы помчались на съемочную площадку.
Иисус ждал, стоя у края длинной ямы с горящими углями. Увидев меня, он прикрыл свои красивые глаза, улыбнулся и показал мне запястья.
– Кровь совсем как настоящая! – воскликнула Мэгги.
– Еще бы, – сказал я.
Грок взял на себя работу по наложению грима на лицо Мессии. Христос стал выглядеть на тридцать лет моложе, когда Грок нанес на его закрытые глаза последний слой пудры и отступил с победной улыбкой, любуясь на свое творение.
Я посмотрел в лицо Христа, ясное в свете тлеющего костра, между тем как на его ладони с запястий медленно стекал густой, темный сироп. «Безумие! – думал я. – Он умрет посреди эпизода!»
Но ради того, чтобы не выйти из бюджета, – почему бы нет? Толпа снова собиралась, Док Филипс подскочил проверить, льется ли еще святая кровь, и кивнул Мэнни: «Да». В этих святых конечностях еще теплилась жизнь, кое-какие соки еще оставались: «Начинаем!»