Мы ищем одежду ему на похороны. Что-то другое, только не эту черную смирительную рубашку. Я достаю из шкафа вешалки и стопки вещей, показываю Бриккен, но она только качает головой. Она отвергает синюю рубашку с кругом от жевательного табака на нагрудном кармане, которую я купила ему в «Домусе» в Сёдерхамне всего пару лет назад.
– Нет, только не эту. Он говорил, что она кусается.
Потом она хмурит брови при виде серой.
– Только не синтетическую, – говорит она и отмахивается, когда я показываю стопку норвежских свитеров.
– Ну мы же не в Норвегию собрались.
Я продолжаю, сохраняя нейтральное выражение лица. Стискиваю зубы – выхода нет. Может быть, ее и устроил бы тот черный костюм, но мне он не нравится. Зеленая охотничья куртка согрела бы его куда лучше. Бриккен хочет отделаться от нее, отдать или выбросить. Я хотела бы оставить ее себе, скажем, надевать под свою одежду. Так много одежды, которая больше не нужна – по коже пробегают мурашки, когда я беру ее в руки. Нижние футболки, которые я помню, полосатая праздничная рубашка, в основном провисевшая в шкафу, охотничьи кепки, протертые внутри, синие брюки с круглым пятном от табакерки. Рубашки отправляются в мешок с надписью «отдать». Брюки, кепки и футболки она вынуждает меня выбросить, теперь я вынуждена своими же руками препроводить их в один из двух черных мусорных мешков. Вещи, лишившиеся своего владельца. В глубине души я надеюсь, что она не поведет меня в прихожую, чтобы разобрать сапоги. «Там по полу сквозит», скажу я, если она попробует. Сейчас я показываю ей очередную рубашку, белую в красную клетку. Помню, когда он перестал ее носить – у него начали дрожать руки, так что он не мог больше застегивать пуговицы. Мне приходилось помогать ему.
Помню тебя в этой одежде, помню тебя в саду у спиленного дерева, в кепке, натянутой на глаза в грибном лесу, в комнате стоящим против солнца из окна, когда ты натягивал на себя вот эту рубашку.
На рукаве разошелся шов, но ткань в хорошем состоянии. Бриккен указывает на черный мешок.
– В мусор.
Тут я восстаю.
– Разве из нее нельзя наделать кухонных полотенец?
Она вздыхает, но позволяет мне отложить рубашку в сторону.
– Ты чем-то владеешь. Ветерок подует – и ничего у тебя нет, – произносит она. Голос колется, как грубая шерсть. – Бессмысленно бороться – все, что мы считаем своим, всего лишь пыль и паутина.
Да, так и есть.
Вечно она объясняет мне то, что я и без нее знаю.
Преимущество на ее стороне, с самого первого дня. Ее первый этаж так и остался для Дага домом. Когда по вечерам наступало время ужина, мы все чаще набивались в кухню, толпились вокруг стола у Руара и Бриккен, с кастрюлями и кроссвордами. Я красиво накрывала на стол, помогала ей мыть посуду. Потом уходила вслед за Руаром, чтобы ему помочь.
Я любила наблюдать, как он работает. Смотреть, как он поднимает топор, спокойно и уверенно. Видеть, как он старательно чистит каждый овощ, когда он брал на себя домашние заботы, чтобы дать мне и Бриккен отдохнуть. Или как он складывает сборник кроссвордов, чтобы принести еще дров. Никогда никаких сомнений, но и никакой спешки. Быстро брался за дело, и все делалось, как надо. Он рано вставал и рано ложился: если стоишь, то надо работать, а если лег, то надо спать, и где-то между этими двумя состояниями пора поесть. Впрочем, он был человек иного сорта – порой словно впадал в глубокий сон, хотя и бодрствовал. Стоя у спиленной ивы, мог не слышать, как его зовут, иногда сидел на каменной изгороди, ничего вокруг себя не видя и не слыша, проводя пальцами по шершавой поверхности камней. Когда же он склонялся над сборником кроссвордов, сидя у стола в самом освещенном месте, окружающий мир переставал для него существовать. Он был полностью поглощен кроссвордом, пока не решал задачу, лежавшую перед ним. Иногда я замирала в дверях, смотрела, как он уходит в себя – дыхание становилось тяжелым, и в моих мыслях его сердце билось, словно он бежал в горку, ритмичное постукивание заполняло комнату. Однако он сидел совершенно тихо, вертя ручку между большим и указательным пальцем, все остальное оставалось неподвижным. Бриккен следила за ним со своего места у плиты. Стерегла. Ее глаза, казалось, видели меня насквозь. Но в центре всегда оставался Даг. Бриккен и Руар провожали сына глазами, словно обнимая воздух вокруг него. Иногда казалось, что они оплакивают его, хотя он жив.
Мой свекор, чей-то отец.
По Бриккен всегда было заметно приближение зимы. Она доставала свою кофту и теплые носки. На голову надевала эту странную шапку из меха барсука, которую ей подарил Руар: серую с черными и белыми полосами. Думаю, он сам ее для нее сделал. В остальном она была непостижима, как хладнокровное животное – день за днем, день за днем. Такой теперь должна стать и я. Таково мое будущее. День за днем, день за днем. Сможет ли Даг однажды сделать для меня шапку из барсука? По плечу ли ему такое?
Ел он всегда очень шумно. Сердце большого ребенка, но большое тело. Я клала мыло прямо рядом с краном, но он все равно его не находил. Переодеваясь, ронял все прямо на пол. Грязные вещи в прихожей, ношенная одежда в алькове, застиранные трусы в ванной. Оставить их лежать и пахнуть? Выкинуть в окно прямо на картофельную грядку? Но я наклонялась и поднимала их. Мне повезло. Естественно – никаких войн на территории Швеции и не самые крошечные нормы продуктов, когда в доме двое лесорубов. Грех жаловаться. Когда Даг и его старший брат Эмиль, сын Бриккен, были детьми, в доме временами совсем не водилось еды, если верить Бриккен. Ей приходилось отправлять их в Рэвбакку, чтобы помочь тамошнему хозяину – тогда их там кормили. Это звучало как-то уж очень мелодраматично.
– Руар не желал и слышать, чтобы мальчики хоть шаг делали в сторону Рэвбакки, но я отправляла их туда, когда его не было дома. Детям нужна еда.
Руар кидал взгляд в нашу сторону, прежде чем вернуться к своему занятию. Бриккен продолжала болтать, очищая картофель.
– Никто ведь не пострадал, – продолжала она. – Ада Нильссон из Рэвбакки жила в таком довольстве, что могла позволить себе носить шубу и муфту. Так она и делала – крестьянин Нильссон к тому времени уже умер и ничего ей не мог сказать. Убился насмерть, знаешь ли. Но это было еще до меня. Кстати, этот крестьянин из Рэвбакки – его называли местным козлом. Везде у него были женщины. Что они в нем находили, никто не понимал, но в деревне чуть не в каждом классе сидели дети, похожие на него.
Руар пытался приструнить Бриккен, когда она расходилась, и начинал что-то говорить, но она его обычно не слушала. Чаще всего он натягивал сапоги и оставлял ее, а она продолжала.
– Поговаривали, что его жена чуть не умерла от бесконечных родов, стоило ему штанами тряхнуть – и она уже понесла, – продолжала Бриккен расписывать крестьянина из Рэвбакки. – Вот уж многих порадовал – на всех его хватало, пока камень не забрал его жизнь. Слышишь, с тобой могло бы и что похуже случиться.
Она рассмеялась. Сама решала, что как назвать, никого из нас не спрашивая.
Какое облегчение, когда Бриккен показывает рукой, что я могу отложить стопки одежды в сторону. В них по-прежнему хранится запах Руара, я вдыхаю этот запах и чувствую, как щеки у меня краснеют. Бриккен вновь ставит кофейник, выбрасывает старый комок в ведро с компостом. Оно уже почти полное, скоро мне придется идти его выносить.
Ее руки чуть заметно трясутся, когда она пьет. По радио рассказывают о прорвавшейся плотине в Вермланде – водяные массы увлекли за собой женщину моего возраста и убили ее насмерть. Я не та женщина, я плотина. В любую минуту меня может прорвать, и тогда я затоплю весь этот дом, свою свекровь, и утоплю ее. Бриккен снова говорит о Фриде, та потеряла старшую дочь, умершую от скарлатины, ей нужна была помощница, способная присмотреть за младшими детьми, поэтому Бриккен и попала к ней. Несколько лет спустя детей разметало по свету, как пух от одуванчика. Прошло более семидесяти лет, но у Бриккен по-прежнему слезы наворачиваются на глаза.
– У матушки Фриды, видать, имелись запасные глаза на затылке, – произносит она, – уж как она присматривала за детишками, и на всех у нее хватало душевного тепла.
Такой и должна быть хорошая мать.
Слова обжигают меня.
– Хотя за меня ей платили, понятное дело.
Прежде чем продолжить, она поправляет перед собой скатерть, словно желая успокоить свои руки.
– Материнская любовь может выражаться очень по-разному.
Что она имеет в виду?
Моя мама считала, что я пуглива и эгоистична – она грозилась отправить меня в Норрфлю, когда я, испугавшись, забыла запереть хлев. А когда я оттолкнула батрака в тот раз, когда резали свинью, она отправила меня к доктор Торсену и позволила ему разобрать меня по пунктам. У нас у каждой по ребенку, у Бриккен и у меня, и мой ребенок – наша общая радость. Наверное, мой Бу не понял бы, если бы я все ему рассказала. Хотя от того, что я сделала по отношению к нему, вреда ему не будет, я уверена. Бриккен сидит напротив меня и выглядит, как обычный человек, хотя однажды ее продали тому, кто запросил самую меньшую цену[3]. Она объясняет это тем, что на рубеже веков в сельских домишках свирепствовала нищета: родители брали деньги за то, чтобы присмотреть за чужим ребенком, чтобы накормить собственных.
– Поначалу нас было у матери трое, – говорит Бриккен и смотрит в окно. Снаружи уже совсем стемнело. – Я была самая младшая и попала к Фриде, дома с матерью остался только брат. Ничто нельзя воспринимать, как данность.
Похоже, она буквально читает мои мысли.
– Так было в те времена, – продолжает она. – И сейчас, наверное, так же: не всем на земле находится место.
Уткнув глаза в скатерть, она убирает несколько крошек. Плотнее запахивается кофту, защищаясь от сквозняка в прихожей.
– Единственное, что точно известно – ничто и никто не принадлежит нам навсегда. Некоторые вещи не в нашей власти.