На тропинке лежали красочные осенние листья с извилистыми прожилками. Потом раздавались неспешные шаги по гравию. Пятка-носок, пятка-носок. Звуки ада. Вы, дети, убегали по тропинке, ведущей от нашего дома к вышке. Там вы прятались каждый раз, когда из леса приползал гнусный змей, вы сидели на подстилке, обнявшись, пока я не приходила и не уводила вас домой.
А я… Я стояла неподвижно посреди дома, слыша, как приближаются тяжелые сапоги, когда вы уже скрылись за деревьями. Стиснув зубы, я сжимала кулаки так, что ногти вонзались в ладони. Его руки оставляли на моем теле фиолетовые синяки, которые со временем зеленели, желтели, а потом покрывались новыми синяками, которые смешивались со старыми и еще более старыми.
Он все не мог оставить меня в покое. Пока я находилась в Рэвбакке, выполняя каждодневные поручения, он меня не трогал, вообще почти не появлялся, но стоило мне прийти домой, как он тут же приходил следом за мной. Даже во сне мне снилось, как он стаскивает с меня рубашку, спускает штаны и копается в моей плоти. Когда я пыталась улыбнуться, губы складывались в улыбку, но глаза не улыбались. У малышки образовался шрам у основания волос, похожий на звезду, теперь ее лоб напоминал маленькое небо, но она по-прежнему смеялась, ковыляя по траве. Она росла, а я все сжималась. Часто вы с Туне Амалией поднимали ее высоко в воздух, держа с двух сторон за руки. В один из солнечных дней она, как обычно, босиком подошла ко мне на своих пухленьких детских ножках. Туне Амалия вплела в ее косичку синюю ленту, а звезда у нее на любу сияла. Она улыбалась, указывая пальчиком. Я улыбнулась ей в ответ, проследила, куда она указывает – и перестала дышать.
Посреди травы, свернувшись кольцом, грелась на солнышке змея. Она уставилась на меня, подняв свою плоскую голову. Я и не знала, что могу двигаться так стремительно. Малышка заплакала, когда я рывком подхватила ее на руки – наверное, испугалась из-за того, что я не смотрела на нее. Я не сводила глаз со змеи. Кожаный пояс с узором. Смертельная опасность. Нужно было схватить лопату, топор, кол, но руки у меня были заняты малышкой, а змея следила за нами обеими. И я подумала о том, как она заползет к нам в дом и погубит нас.
Держись за меня крепче, моя звездочка.
Крепко-крепко прижав к себе малышку, прикрыв ладонью ее голову, я принялась топтать змею. Я топтала, топтала, топтала. Разможжила плоскую голову деревянным башмаком. Продолжала до тех пор, пока не пробила дырки в узорчатой коже, пока не почувствовала, что плоть превратилась в фарш. Даже зная, что она уже мертва, я все не могла успокоиться, все стучала подошвами по мертвому телу.
Вечером птицы доели остатки.
«Всегда можно решить, кем ты хочешь быть». Так я сказала Армуду когда-то давным-давно. Пожалуй, это тоже был выбор. Вынести это до конца. Если это единственный способ уберечь ваши жизни, то пусть так. Я вынесу. Я радовалась вашим играм, тому, что мне все же удалось запасти достаточно еды, чтобы вы продолжали расти. Челюсти болели от напряжения, так крепко я стискивала зубы, но все же мы живем здесь, и мы все вместе. Все это могло кончиться совсем иначе, Руар: через неделю после того, как умерла моя мать, я поселилиась у целительницы Бриты, которая дала мне ночлег и пропитание. Я прожила у нее почти до твоего рождения. В благодарность за помощь нам часто давали овощи, рыбу и шерсть, так что мы не знали нужды. Ее плечи были сгорблены, она жила в мире странных слов и картинок, правя большой шкатулкой с целебными растениями. Помню, она прищуривалась, так что нос морщился, когда сосредотачивалась на женщине, призвавшей ее. Поздними вечерами я помогала ей, а женщины сменяли одна другую. Она помогала от ран и царапин, помогала тем, кто попал в беду – тем, на кого напали, или прижал в углу хозяин в доме, где они работали, или не удалось дотерпеть до свадьбы. Тогда-то я и узнала, как опасны колоцинт и фосфор, узнал тайны можжевельника, мышьяка, хины и спорыньи.
– Лучше бы нам не знать про все эти яды, – сказала она мне один раз, когда опять пришлось доставать красную лаковую шкатулку. – Но то, что люди сделают с ней, если мы ей не поможем – сотворят с ними обоими, в тысячу раз страшнее. Это высосет жизнь и из матери, и из ребенка.
Голос изменял ей, когда она бывала очень возмущена. Тогда в горле у нее что-то скрипело, словно петли на старой двери. Глаза горели огнем, лицо становилось суровым от переживаний за других женщин.
Но потом моя целительница умерла, а у меня не хватило ни знаний, ни мужества продолжить ее дело в одиночку. Вместо этого я стала служанкой в доме пастора. Жене пастора требовалась помощь по хозяйству, а сам пастор был рад меня видеть. Он не упускал шанса посетить комнату служанки, когда все в доме засыпало – как позднее землевладелец. Как человек, который может взять себе все, что захочет. Прижимался ко мне своей влажной кожей так часто, как ему того хотелось. К тому моменту, как он уходил, окна запотевали – казалось, комната ослепла.
– Благодарю, – сказал он однажды, уходя.
Меня чуть не вытошнило. Но я опять склонила голову – что мне еще оставалось?
Целых семь месяцев у меня рос живот, прежде чем жена пастора заметила его, и меня выставили из дома. Незамужняя, в ожидании ребенка, я могла содержать себя только одним способом: используя те знания, которые передала мне целительница. Только так – или умереть от голода. У меня осталась ее шкатулка с тысячелистником, снимающим боль, хмелем, наперстянкой и анисом от кашля и кошмарных снов. У меня не было растений, помогающих от жестких мужских рук в темноте, но в одном из отделений лежала спорынья ржи, и, когда женщины просили меня об этом, я доставала ее. Потом, должно быть, кто-то донес на меня. Меня приговорили бы к нескольким годам принудительных работ, не реши пастор, что я сумасшедшая.
– Посылали за мной? – спросила я тогда, стоя на пороге его ризницы.
– Это почти прелюбодеяние, – ответил пастор. – Почти убийство. И тебе это известно.
Он заявил, что я распущенная: якобы я хочу, чтобы дети умирали. Якобы я помогаю убийцам – такой человек не должен ходить на свободе. Ничего из этого я не могла рассказать тебе, Руар, когда ты приходил из школы и просил меня помочь тебе с катехизисом.
В тот день, когда мы с тобой и Армудом бежали, я спешила со своей красной шкатулкой к шестнадцатилетней девочке. Много раз спрашивала я себя потом, что случилось с ней, когда я так и не пришла.
КораОпасность и четвертинки
Настали новые дни, но они все одинаковые, все без Руара. «Ты знаешь, что я лгу, – не произношу я. – Мне жаль», – не добавляю я. Иногда я кладу в рот миндальное печенье, чтобы не дать вырваться словам. У печенья привкус плесени – оно осталось с тех пор, когда жив был Руар. Бриккен следовало бы поставить печенье в более сухое место. Время от времени она задевает лампу над столом, когда тянется за своей палкой – я вижу, как лампа медленно раскачивается туда-сюда, словно маятник. Воздух затхлый, будто кто-то высосал последний кислород. Стоит удушливый августовский вечер, один из последних летних дней. Овчарка требовательно смотрит на меня, навострив уши. Бриккен что-то объясняет по телефону похоронному агенту, делая в воздухе жесты пальцами – как будто он может видеть ее, когда она стоит, прислонившись к своим голубым кухонным шкафчикам.
– Да, я могу приехать во вторник в два часа, – говорит она, даже не взглянув на меня, чтобы удостовериться, подходит ли мне это время. Я думаю, что пошла бы она к черту. На несколько минут воцаряется тишина.
– Очень хорошо, согласна. Нет… Да, конечно, я выберу музыку, которая подходит для него.
«Я». Так она говорит. Как будто это ее похороны, а не его. Я смотрю в сторону прихожей. Там стоят его осиротевшие резиновые сапоги, на крючке висит его куртка с запахом земли, сырости и леса. Я сижу на своем зеленом кухонном стуле – напротив его стула, такого же зеленого. Того, что с потрепанным тряпичным ковриком на сидении.
Мозг Руара умер раньше, до того, как отказало тело. Мой мозг продолжает работать, хотя он обманывал, затуманивал, изводил. Неужели Бриккен ждет, что я по доброй воле расскажу обо всем, что я делала? Может быть. Именно поэтому мы сидим тут, никуда не двигаясь, беседуем и пьем кофе и снова говорим?
Не хочу причинять ей еще больше зла, чем уже причинила.
Ровные серые сумерки. Убаюкивающие. Слушатели звонят на радио. Все эти жалкие мелкие заботы, которые они считают проблемами. Когда приближается день похорон, я составляю список людей, которым, как мне кажется, надо позвонить и пригласить на поминки. Список получается краткий – несколько товарищей по работе в лесу, старая Ада из Рэвбакки и еще несколько человек из деревни. В следующий раз, когда Бриккен садится к столу, я показываю ей бумагу.
– Может быть, я кого-то забыла? – спрашиваю я.
Она просматривает мой список. Водит по нему указательным пальцем, то и дело произнося «угу».
– Я поговорила с Нурдгренами и Ульссонами, – говорит она. – И Ларс с Астрид тоже придут, если она будет в состоянии.
– И никого из родни, кроме Бу? Ведь у Руара были сестры, мне кажется, он говорил о них. Неужели их уже нет в живых?
Наваливается невероятная тишина. Потом Бриккен откладывает листок в сторону.
– Никому, кроме Бу, звонить не придется.
Она ставит на мой список свою чашку, так что на бумаге образуется коричневый круг – как то кольцо, которое получил Бу. На том разговор и окончен. Так мне и надо. Сама себя наказала. Но вот она зевает, и лицо сморщивается, как скомканный кусок бумаги.
– Сегодня буду спать, как младенец, – говорит она. – Как Бу спал, когда был маленький, помнишь?
Еще бы я не помнила. Очередная ложь, о которой мне надо не проговориться.
Дела шли неважно. Каждое утро я начинала с того, что решала продержаться еще день. Однако бывали периоды, когда я у меня не оставалось сил ни смотреть, ни слушать. Даг и Бриккен оставляли повсюду всякие мелочи, которые мой Бу мог схватит своими пухленькими пальчиками и засунуть в рот, задохнуться. Качели, висящие на яблоне, покорежились от времени и сырости, ребенку легко было упасть с них. Даг двигался неуклюже, и все улыбался, бесконечно улыбался. Его никогда не стали бы держать на работе, если бы не Руар, который направлял и показывал. Муж все время лез ко мне, хватал меня за все места своими толстыми неуклюжими пальцами. Кошка все