– Ну ладно… Это! Слушай. Я что сказать хотела. Ты недавно выложила фотку десятилетней давности. Ну, в таком розовом топе.
– А-а-а.
Точно. Портрет университетских времён с ключицами как у Киры Найтли услужливо подсунул механизм «В этот день».
– Ага, и чего?
– Честно? Твоя внешка сейчас мне нравится больше.
Я снова засмеялась.
Может быть, у поколения, воспитанного на песнях Манижи и Карди Би, действительно есть шанс не угодить в эту ловушку?
Позвонила наводившая порядок в моих документах Лейла. Сказала, что с момента смерти матери прошло три года, а значит, продажа квартиры уже не облагается налогом.
– Ты её сдаёшь кому-то?
– Неа.
– Почему?
– Не знаю. Там же кучу всего выкинуть бы пришлось. Даже пакет с её последними больничными вещами остался. Я зайти-то туда не могу до сих пор…
– Сможешь, – сказала Лейла.
И я смогла.
– Так странно. Столько времени прошло – а комнаты до сих пор хранят её запах, – написала я Лейле, едва перешагнув порог.
– Вызови бригаду. Пусть они сами всё вынесут.
Я подобрала скользнувшее с вешалки материно платье и вдохнула, глубоко-глубоко. Пахло мылом, которое она научила меня подкладывать в бельё, и только в области подмышек (я внюхалась так сильно, насколько могла) – ей. «Дешёвенькая тканюшка, а выглядит шикардос. Последний писк моды же, ну», – она так говорила, крутясь у зеркала. А я теперь в него сопли вытираю; третий час.
После платья захотелось ещё. Взяла верхнюю футболку с идеально сложенной стопки. Развернула. Ну да, всё правильно. Тигр, люрекс, провисы в области груди. Не отучилась натягивать майку на колени. В углу – сапоги. Идеальные, хоть выставляй на «Авито». Она их жиром рыбьим натирала, до сумасшествия. Чтобы красиво, чтобы долго носить. А то, что плоскостопие такое, что спил на каблуке – это ерунда. Так и не надела ни одной стельки, а сколько я ей их дарила?
Нет, невозможно.
К вечеру приехал прораб. Ушлый, с хитрыми глазками. Сразу отодрал кусок обоины. Короче, профи.
Я сказала, что надо вынести из квартиры всю рухлядь и покрасить стены в белый цвет. Прораб спросил, можно ли забрать диван себе на дачу. Мне не хотелось, чтобы материн диван продолжал жить, принимать вес других, неизвестных мне людей. Я сказала, что против, хотя и понимала, что никак не смогу этого проверить.
Пока шёл ремонт, жить мне было негде. Пришлось сделать странную вещь – снять отель в городе, где ты родился. В школе о таком только и мечтала: отель виднелся из окна кабинета, я вглядывалась и думала о людях, которые в этот самый момент пьют апельсиновый сок в белом махровом халате.
Заселившись, я сразу сделала именно это – выпила сок и надела белый махровый халат. Зачем-то полчаса каталась на лифте. Чувствовала себя Биллом Мюрреем из «Трудностей перевода». Пряжу я забыла, инстаграм надоел, читать не хотелось. Становилось очевидным, что бездельничать я не умею, совсем.
Написала Феде, спросила, как дела. Естественно, в надежде, что он тоже спросит меня. Он ответил быстро, счастливый. Сказал, что Изис беременна.
Я только вздохнула. Ну, конечно, она беременна. Кто, если не она?
Федя добавил, что надо будет обязательно встретиться, потому что «рожать мы будем в Аргентине».
Я не спросила зачем. Наверное, что-то с гражданством.
И как же стало радостно, широко и просторно от этой новости. Эти двое наконец-то уедут, исчезнут, растворятся, и будет теперь официальная причина не видеть их слитые воедино, забывшие про глаголы первого лица, вечно довольные жизнью сущности. В книге Отессы Мошфег «Мой год отдыха и релакса» есть гениальная фраза. Могу переврать, но, кажется, звучит так: «Я люблю тебя, но ты мне больше не нравишься». Пожалуй, это ровно то, что я мечтала сказать Фёдору все эти годы.
Но теперь ни к чему.
13 467 километров расстояния.
Как же хорошо.
«Поздравляю тебя, Федька! Надеюсь, у вас всё получится с этим переездом», искренне написала я.
И, вдохновлённая, отправилась на кладбище.
Купила грушу «Ровесницу» и – белые гладиолусы. Поймала такси с руки, удивляясь, что здесь до сих пор это работает. Водила улыбался, хотел кокетничать, болтать. Но, услышав адрес, разочарованно замолчал.
В машине я долго искала заметку с картой кладбища и нужным мне сектором. В итоге место всё равно нашла не сразу: как всегда, обманулась поворотом.
Я шла мимо могил, выискивая – чуть было не сказала – свою. Каждый раз здесь со мной так: оцепенение и ужас отчего-то наводят не детские портреты и не большие семьи с одинаковой датой смерти (пожар? автокатастрофа?), а разбросанные у надгробий конфеты. «Ласточка», «Каракум», «Маска».
Жуть-то какая.
Я остановилась, чтобы загуглить: зачем на кладбище оставляют конфеты.
«Гугл» ответил: сладости означают прекрасную загробную жизнь в раю.
Следом высветилось: «Что нельзя делать на кладбище? Главные правила».
Я поняла, что никогда не задумывалась о существовании таких правил и развернула список.
Никогда нельзя говорить слова «до свидания» на территории кладбища.
Уходить с кладбища нужно всегда той дорогой, которой пришел.
На кладбище нельзя смотреть назад, оборачиваться всем телом или возвращаться за чем-то.
После посещения кладбища нужно выбросить обувь, чтобы не занести в дом эту землю, а ноги согреть над огнем церковной свечи или в горячей воде.
На последнем пункте я рассмеялась в голос, за что поймала неодобрительный взгляд возившейся с рассадой бабки. И пошла к нужному сектору.
Сев на лавочку, я вытащила грушу и положила матери. Гладиолусы продолжала держать в руках. Я смотрела на памятники маме и бабушке и думала: вот как так? Делал-то один человек, но даже тут они умудрились быть разными. Одна плита скосилась, вторая стояла ровно.
Я вытащила из сумки письмо, которое написала от руки в самолёте. И сказала вслух:
– Прости, но это последнее. Нужно ведь заканчивать когда-нибудь.
И разбирая незнакомый из-за турбулентности почерк, перечитала написанное ещё раз.
25-56-81.
Палец знает траекторию кнопок наизусть, ведь мы созваниваемся каждый день. У нас радио-трубка, а у те-бя дисковой.
В моих воспоминаниях ты не меняешься. Проливаешь чай мимо чашки, стираешь подгузники, читаешь наизусть «Онегина», умножаешь в уме 256 на 715, ругаешься на то, что все книги в районной библиотеке закончились. Ты говоришь, что не поняла «Улисса», но все-таки надеешься, ведь «сама Ахматова сумела только с пятого раза».
Ты звонишь мне после освобождения Ивана Голунова. Когда Шеин объявляет голодовку, ты идешь на главную площадь города и раздаешь там листовки в его защиту. За твою стену в «Одноклассниках» мне не стыдно, ведь там всё, чем дышат мои друзья.
Ты предвосхищаешь то, что я буду слушать у терапевта за несметные тысячи спустя десять лет – думать о себе, не быть удобной и уважать тех, кто ценит тебя, и никогда наоборот.
Ты очень плохо готовишь. Даже после сотни передач Юлии Высоцкой. Но я всё-таки ем.
Когда мы виделись последний раз? Наверное, больше двух лет назад.
Да, точно.
Ноябрь, лифт везёт меня на 27-й этаж еще не заселённой новостройки. Чувствую знакомый запах. Так пахло в нашем классе продлёнки, где до нас учились «бэшки» (помнишь, именно в «Б» собрались самые брошенные, неухоженные дети: они ковырялись в носу, дышали через рот, доедали в столовой даже манку).
Звоню в дверь, ты открываешь где-то спустя минуту, и я понимаю: сдала. С каждым моим приездом в квартире всё более неубрано, захламлено, несвежо; занавески посерели. Если честно, замызгались.
Ты в фартуке не по размеру, похудела. С пятном посередине, велишь мыть руки; я не спорю, иду в ванную, на которой нет двери, и никогда не будет. В зеркале трещина – кажется, какая-то страшная примета. Хочу срочно плеснуть на лицо холодной водой, чтобы не расплакаться. Выворачиваю ручки – разумеется, синенькая и красненькая перепутаны местами: кипяток хлынул, как помню, светло-коричневого оттенка.
Сажусь за стол: скатерть жирная, тарелка плохо вымыта, но я не верещу. Видимо, повзрослела. Передо мной гора толстых, светло-бежевых блинов, и я уже знаю, какие они будут на вкус – резиновые, пресные, с кислинкой. Беру первый. Второй. Третий. Четвёртый. Пятый. Мне уже плохо, но я продолжаю есть до боли в желудке, будто в последний раз. Не выблюю ни за что.
Иду к дивану, мимо комода, где алтарь моих селфи и не только. Как-то нашла фото, где я отмечена, – в самых невыгодных, двоящих подбородки позах. Пустяк: у тебя каждый мой подбородок достоин своей рамочки. Вспоминаю, как приходила к тебе после школы, и тогда начинался настоящий декаданс: тарелка борща с горой майонеза, новая книжка Донцовой прямо за столом, кусок жирного «Наполеона». Потом можно было сладко поспать, а через два часа домашка по математике была аккуратным почерком написана и вложена в тетрадь. Спасибо, ведь я так ненавижу логарифмы. Сваливаюсь в подушки, пахнущие совсем не альпийскими лугами, а старческим потом и медицинской горечью. Удивительно, но мне ни капельки не противно. Только в уголках глаз становится влажно и горячо.
Если в строку поиска моего почтового ящика вбить твой адрес, мне выпадает 2537 писем. Среди них, написанных за семь с половиной лет, есть 17 особых (для меня). Они отмечены флажочком. И всего девять, содержащих слово «люблю». Несправедливая математика.
Первое датируется 28 апреля 2014 года. В нём ты, видимо, ещё не разобравшись с программой, написала сообщение в раздел subject. Получилось пустое письмо с темой: «Re: Ты написала, что работаешь «на фрилансе». А что такое «на фрилансе»? Где об этом искать в интернете?»