ство», а новопришедшему Феде (брюки со стрелками, бас, забитые черепами руки, добротные презентации с идеальными межстрочными интервалами) спустя две недели доверили итальянскую ярмарку дизайна.
Межстрочные интервалы Федю научила делать я. И на работу эту тоже позвала я. Мы дружим с универа, и, честное слово, я никогда не видела таких ленивых людей. Ленивых настолько, что вместо того, чтобы перевести простецкий текст с английского, он забивал его в «Гугл Переводчик» и слушал домашнее задание в озвучке робота, пока спал по дороге в метро. Он никогда не готовился к семинарам, но не стеснялся подходить в конце пар к преподавателям и напомнить о себе, чтобы в ведомости напротив его фамилии нарисовался очередной плюс. А я вот готовилась, но никогда не подходила. Мне казалось это неловким. Он смеялся надо мной, называл словом «дурында» и поучал: «Ленка, активность на семинаре – это не демонстрировать знания. Это повторять за всеми сказанное, просто другими словами». Я кривила нос – как будто презираю. Но на самом деле и мечтать о таком не могла. Не могла себе такое позволить.
К экзаменам тоже не готовился – если не считать подготовкой обзвон всех однокурсников накануне с вопросом: «Мы в жопе, да? Это же нереально выучить, да? И главное – нахера?!» Мне не звонил – знал, что буду учить, а отвлекать чревато: не у кого будет списать. У Феди был хорошо подвешен язык: он умел убедить меня в том, чтобы я отдавала ему свои «бомбы». А после выдавал по мотивам моих шпаргалок диарейный поток сознания, в которых найденный мною в учебниках смысл полностью уничтожался кучерявостью фраз. Федя почти никогда не получал четвёрок. Про тройки и двойки я вообще молчу. Мальчик на журфаке, да ещё и не на отделении спортивки и политики. Экзотика.
Теперь, когда Федя с опозданием появляется в переговорке, плывёт в улыбке не экзаменационная комиссия, а Тэ Бэ. Она расшучивается пуще прежнего, а иногда совсем выходит из берегов, воркуя: «Нет, ну вы посмотрите, какие у меня сексуальные креативщики».
У Татьяночки Борисовны – всё сексуальное. Сексуальность – единственное мерило, главная награда, высшая оценка. Она говорит: добавить секса в имиджи. Она говорит: сделайте презентацию посексее. Она говорит: этот слоган – просто секс.
А обращается к нам исключительно кошачьими словами: котик, кот, котюнь; вроде бы даже ласково, но почему-то чувствуешь себя после такого нассавшим мимо лотка.
Иногда – лишь изредка – она орёт. Топает ногами, стучит по столу, швыряет в стену свой молескин. Она кричит: «Я вот этими вот руками (показывает руки) здесь всё сама сделала, а вы всё – всё!!! – проебали». Она так и говорит, разрядкой смакуя очередной наш провал. И уходит из переговорок, хлопнув дверью, гаркнув на секретаршу: «Не пускать никого», будто и впрямь найдется псих, надумавший попасть к ней в кабинет. В такие минуты я делаю фокус, которому меня в детстве научила Ба. «Ну и далась тебе эта математичка, пусть орёт на здоровье. Ты представь её на унитазе и что у неё страшный понос. И просто смейся, смейся в ответ».
Но это я себе редко позволяю. Чтобы завоевать любовь Татьяночки Борисовны, я выслуживаюсь как могу. Мимикрирую под коллег и говорю на их языке (кидаю в тебя задачей, заапрувь асапно плиз, давай обсудим хотелки и не пойдём в эту историю, экспертно рассказываем про бизнес-ландшафт). Захожу в звонок самой первой, чтобы застать с Тэ Бэ пару мгновений наедине (а остальные – я знаю! – не в силах выдержать будничный small talk, топчутся в зале ожидания). Любуюсь самыми невыгодными её ракурсами – вот только вчера нависла, огромная, над камерой телефона, прямо из шпагата на занятии растяжкой. Ловлю каждое её словечко, и даже когда убыстряющий механизм «зума» делает речь Тэ Бэ неловкой и глупой. Отправляю тексты, опережая дедлайн на день-два. И непременно в три часа ночи, чтобы не остался незамеченным мой остервенелый трудоголизм. Если честно, ради неё я даже закурила. Татьяночка Борисовна вот курит с 7-го класса. «Никотин говно толкает, котики мои», – говорит она, когда девочки спрашивают, как ей удаётся держать себя в форме.
Охотников покорить начальницу и кроме меня достаточно. На перекуре мы окружаем её плотной цепью, наперегонки достаём замешкавшиеся в карманах пальто зажигалки, взрываемся смехом на каждой её юмореске. Дело в том, что шутит Татьяночка Борисовна действительно неплохо. Просто угадывается что-то грустное в подозрительной частоте её очаровательных каламбуров. Иногда кто-то пытается парировать ей. Если Татьяночка Борисовна снисходит до улыбки, день считается успешным. Если она не понимает шутки, она поджимает губы, и в кругу повисает неловкая тишина. Но потом Татьяночка Борисовна выворачивает её в свою, и все смеются, и всё снова становится хорошо.
Она часто говорит: помните? Как в том анекдоте… А мне хочется заорать: «Да не помнит никто твоих анекдотов, старая ты кошёлка, у нас теперь мемы!»
Чем больше я люблю Татьяночку, тем больше гадостей про неё рассказываю остальным. Подговариваю всех её ненавидеть. Зачем? Чтобы они разочаровались, перестали хотеть ей нравиться, и она вся бы досталась мне, одной только мне.
Я вкалываю как проклятая, чтобы получить повышение. Потому что, если Татьяночка Борисовна увидит во мне потенциал, она наконец-то полюбит меня, сделает своей правой рукой, своим замом, своей приближённой.
Мой психолог без конца задаёт вопрос: «И кого же вам напоминает ваша начальница?»
Мы обе знаем ответ, но я молчу, потому что говорить на эту тему мне хочется примерно никогда.
Re:
Я дома. В купе ехала одна. Из вагона в Астрахани вышли всего 3 человека. Одна из них – я.
Re:
А я недавно тоже проснулась в вагоне одна. Только вагон был вагоном метро. Вырубилась и проспала свою станцию:(Но как же было приятно.
Люблю!
Свинья ты такая! (Свирепо, сквозь зубы.)
А какая я свинья, мамочка?
Нет ответа.
Всю жизнь я знала только одно: я – «копия отец». Мать говорила это – раздражённо, с сощуренными пьянцой глазами, – когда я в чём-то провинилась. Связка врезалась в моё сознание: совершив что-то плохое уже будучи взрослой, я часто вспоминала эту несогласованную грамматически и, в сущности, идиотскую фразу из девяностых. Копия отец. Что, блин, за «копия отец»?
Если бы меня попросили составить «облако слов» про мать, получилось бы так: запах портвейна + палёные духи «Chanel № 5», любовные романы в мягких обложках, сиреневые тени, неоконченный мед, вереница мужчин, трудоголизм, жертвенность, жалостливость, «на трёх работах разрываюсь, ты матери пожрать не сделаешь».
«Пожрать» было домашним культом. Мать так и говорила, с этим именно корнем. «Жрачка», «обожра́лась». После возвращения с работы спрашивала: «Ты ела?», а больше не спрашивала ничего. О еде много рассуждали вслух. Перечисляли её достоинства, дешевизну, рыхлость, цвет, текстуру. Про отца же – ни словечка, нет-нет.
Ты меня хоть немножечко любишь, мамочка?
Сиди и не дёргайся. (Затянула косицы сильней.)
Я так и не узнала, что у них произошло. Но отец явно оставил в матери огромную дыру, которую требовалось – идиотский каламбур – заполнять новыми и новыми мужчинами. Ужас заключался не в том даже, что она, не стесняясь, приводила их прямо в нашу крохотную, изолированную одними лишь висюльками-занавесками распашонку, пропускавшую все звуки, шлепки, чавки, какие-то совершенно порнушечьи стоны. Не в том, что ради укрощения очередного перспективного-де варианта мать могла истратить значительную часть накоплений (на платье, педикюр, помаду, такси), а потом через неделю, рыдая и прерываясь на икоту, подпевать Аллегровой и такой же, непросохшей, пойти на собрание в школу. Нет. Ужас был в том, что с годами пассии становились один хуже другого, но все как на подбор – с огромной ряхой, – и скорость их ротации только росла. Я научилась жалеть её в том возрасте, когда понимать смысл происходящего было слишком рано. Рано было понимать и то, что да-же такое поведение – простительно, ведь иногда родители не умеют справиться со своей жизнью.
Но я понимала.
Порой мне казалось, что мать так вкалывала медсестрой в гинекологии не потому, что мы нуждались, а чтобы был повод устало мне возражать: «Но ведь это я, а не ты, работаю на трёх работах». Я часто воскрешала в голове обрывки услышанных телефонных фраз, внезапно появлявшееся у матери золотишко, приходивших среди ночи перепуганных женщин, и всё это укладывалось в нехороший пазл: третьей работой матери, кажется, был нелегальный абортарий, куда приходят на большом сроке. Я понимаю серьёзность этого обвинения, пусть и существующего лишь умозрительно, и отдаю себе отчёт в том, что это – может быть – просто демонизирующая её личность иллюзия. Но никак не могу отпустить эту мысль.
Я страшно её любила. И она, пожалуй, страшно любила меня. Только вот главное слово в этих строчках – не «любила», а «страшно».
Качественно друг друга любить мы могли только по выходным. Совпадение моих выходных (то есть обычных человеческих субботы и воскресенья) и её, выкроенных в трёх работах, было из разряда непросчитываемых математических вероятностей. Обычно этот выходной мы проводили в ТЦ «Алимпик», катались там на стеклянном лифте, съедали шарик мороженого, получали сердечко на кофе и смотрели на вещи, которые никогда не сможем купить. Таким было одно из проявлений материнской любви. Другие же так или иначе лежали в плоскости еды или моего «оженствивания».
Ленк, пошли тебе уши что ли проколем, а то чего как лохудра? Ленк, вот этот меряй, он с поролоном. Ленка, ты бы шла уже на гульки, или ты у меня в девках собралась сидеть?
Она стращала: «Четырнадцатый годок пошёл, ты уже сейчас давай следи за собой, носи платья, жопу не отращивай. Мужики примитивные: им надо жрать, спать и давать. В этом наша сила. Усекла?» (Я, к сожалению, усекла.)