Голодная кровь. Рассказы и повесть — страница 18 из 42

Но шпанюки больше не приставали, урча, отвалили. Напевая: «У реки у Тьмаки, загорали раки», – переместился Терёха к себе в общагу. С тех пор шутовской жезл брал с собой чаще, хоть в силу его до конца и не верил.

Вверх-вниз. Вниз-вверх. Снова вверх и опять вниз. Мах вправо, мах влево, полукруг, тычок, и опять – вверх, выше, вверх!

Жезл шутовской жил своей собственной, деревянной жизнью: тихой, таинственной, никому не заметной. Жизнь эта шла медленно, крадучись и чуть поскрипывая. И даже когда в жизни деревянной что-то происходило – увлечения, приязнь, пугливые мысли о гнилой воде и беспощадном огне – оставалась эта жизнь для нечутких ушей и усталых глаз человеческих, головоломкой и загадкой…

Город Во

В 1972 году в родном Терёхином городе, на месте бывшего Всесвятского храма, который был возведён когда-то на Ново-Митрофановском кладбище, выстроили новый цирк. К тому времени на просторах прежнего кладбища уже был разбит парк, который в народе беспечно звали ЖиМ: что означало – парк Живых и Мёртвых. Во время открытия цирка было Терёшечке всего три года и шесть месяцев. Почти год спустя, впервые попав в цирк, насмотревшись на попугаев и воздушных гимнастов, до одури наслушавшись клоунов, улёгся малец в антракте на пол, закрыл глаза и негромко сказал матери:

– Здесь зить буду. Спать и кушать – тозе здесь…

Мать не знала, куда деваться от стыда. Но, слава богу, антракт кончился, вышел на арену клоун, вынес за пазухой ягнёнка. Ягнёнок малый, ягнёнок белый, крутил головой, вопрошающе блеял. От счастья Терёшечка снова закрыл глаза. А когда открыл – клоун держал ягнёнка за шкирку и тот, разлепив розовые губы, ждал покорно, что будет дальше.

С тех пор цирк стал испугом и радостью, пределом мечтаний и обрывистой воздушной тропкой, ведущей неведомо куда.

Вскоре к ощущению цирка как вместилища опаски и смеха, добавилось другое: жить без цирка невозможно! Тем более, что жизнь не цирковая, обычная, сразу же показала Терёшечке свой вздорный норов: сперва увела от них с матерью отца, а вскоре и сама мать умерла.

Про мать Терёша помнил всегда, а про отца и вспоминать не хотелось. Помнился лишь один случай, может и пустяковый, но для мальца важный.

Как-то, положив руку на плечо, отец сказал сыну:

– Ты не боись ходить на улицу. Подумаешь, разок по сопатке дали. Улица, она тебя жить обучит. Думаешь, меня культпросвет техникум выучил? Улица городская всему научила. И тебя научит. Опять же, нам с матерью легче, когда тебя дома нету. А город у нас – во!

Отец выгнул жёлтый от йода большой палец, а потом первый раз в жизни погладил сына по щеке. От неожиданной ласки Терёшечка всхлипнул.

С той поры и стал называть он свою родину – город Во. Иногда для наглядности даже большой палец йодом смазывал.

Ласка отцова так и осталась единственной. В остальное время – ругня, обиды, материны слёзы, отцовские подзатыльники. Перед тем, как их с матерью покинуть, отец сказал:

– Ты очень мал и очень глуп. И не видал больших за… Ну, в общем, – больших затруднений в жизни. И вообще. Ты не Терёха. Говоря по-научному, ты – анфан тэррибль! Понимаешь, что это значит?

Терёшечка отрицательно замотал головой.

– Вот и ясно теперь: олух ты царя небесного. Олухом был – олухом помрёшь.

Несколько лет подряд, Терёшечка думал: от этого самого «тэррибля» мать и умерла. Позже полез в словарь и удивился: анфан тэррибль – всего-навсего «ужасный ребёнок». Хмыкнув, поддул снизу уже заметно пробивавшийся ус: может, и не от «тэррибля» мать умерла.

Время в детстве бежало как на ходулях: широко и неровно, с долгими остановками и воздушными замираниями. Часто летали в космос. В старших классах школы учителя, как сговорившись, вдруг стали выкрикивать – так, чтобы донеслось до гуляющего в коридорах директора – странные вещи: про партию, про последнего царя и повсеместно разрушенные церкви, ещё про что-то давнее, дремучее.

Тут время вдруг скособочилось и рухнуло неизвестно куда: может даже, в геенну огненную, которую видел с матерью на иконе в церкви. А вслед за тем всё жизненное пространство сжалось до одной густо усыпанной опилками арены: в цирке города Во возобновили программу «Торжество Революции, или Сбитые оковы».

Название – приманило. Оковы Терентий чувствовал всегда. Сбивал их, спиливал, а они охватывали запястья вновь, резали мясо, впивались в кость.

Первая попытка устроиться в жизни самостоятельно – всё в тот же цирк, подметальщиком, – закончилась неудачей. Рассвирепев, сразу после десятого класса уехал в Тверь, причём деду и бабке по материнской линии, души в Терёше не чаявшим, написал письмо лишь через две недели после отъезда.

Не поехав после училища по распределению в Томск, вернувшись вместо этого в город Во, и заселившись с боем в материну комнату, занятую каким-то чавкающим бабьём, снова поспешил Терёха в местный цирк. В ковёрные его не взяли, но обещали подумать, насчёт работы униформистом.

После отказа, пошёл от нечего делать, по родному городу гулять. Каменный цирк остался позади. Потянулись дома деревянные, позапрошлого века и старше. Они-то душу слегка и успокоили. «В дереве сила: тонет оно, гниёт, горит, но дух от него исходящий – тот навсегда остаётся. Вот бы самому таким деревом стать…»

Радуясь необычным мыслям, углублялся и углублялся Терёха в места старо-деревянные и древне-дровяные, где на его думку душа города и обитала. Но вообще-то, город Во, после четырёх лет разлуки, – сильно помолодел. А ещё нежданно-негаданно обнаружился в нём друг лепший: Самоха.

Самоху длинного, Самоху мокроголосого знал Терентий давно. В Румянцевское вместе поступить пытались. Терёха после провала вернулся в Тверь, а Самоха отправился в Свердловск, как раз во времена его учёбы в Екатеринбург и переименованный.

В детстве и ранней юности Самоха хотел было податься в киномеханики: крути и крути себе кино, кемарь и тихо радуйся. Но потом неожиданно двинул в клоуны. Причём в клоуны грустно-весёлые, которых на арене беспрестанно бьют и всячески обзывают.

Работать парой – решили не сразу. Сперва опасались: маловато меж ними разницы – один только рост и всё. А так – невесёлые оба. Правда, Самоха иногда печально посмеивался, а что до Терёхи, тот или всю дорогу пребывал в хмурости, или жутковато, – как весенний филин, – реготал-угугукал.

Однако первые же выступления на детских утренниках и в отдалённых домах культуры удались на славу. Главными козырями оказались Самохина лыжная шапочка с помпоном и Терёхина маротта. По очереди цепляли они шапочку на маротту, шапочка падала, начиналась метушня с серьёзными и даже скорбными лицами, шапочку гоняли по кругу, она летала, то как мяч, то как птица с помпоном вместо головы. Дети верещали от радости и показывали пальцами на плачущего Самоху, у которого Терёха отнимал красный кошель, застёгнутый огромной булавкой, а потом, вскочив на табуретку, сыпал из этого кошелька на рано облысевшую Самохину голову царские медные пятаки. За сценой в это время дробно ударяли в цинковый таз. Детям казалось: звенит пустая Самохина голова…

Однажды какая-то девчушка вскочила с места, побежала на сцену, подняла царский пятак, вручила, улыбаясь, плачущему Самохе. Тот пятак взял, слёзы рукавом картинно вытер, подхватил девчушку на руки и трижды подбросил.

От заливистого ребячьего смеха внутри у Терёхи становилось сытно, тепло.

Однако, когда после представлений Самоха уезжал к себе, в тесно притёртый к городу Во посёлок Сомово, Терёхе становилось не до смеха.

Опять и снова вспоминались материны всхлипы, отцова грызня. Вспоминалось и многое другое. Но, главное – накатывала обморочная пустота, которая образовалась после исчезновения отца и ухода вслед за матерью деда с бабкой. Эту паучью, мохнато-беззвучную пустоту, ни смехом, ни плотным угрюмством заполнить не удавалось…

Во время одной из безработных прогулок, неожиданно для себя самого повернул он с полдороги домой, схватил палку с набалдашником и уже с нею руках двинул в цирк.

На этот раз взяли. Как и обещали: униформистом. Оформили легко, весело, с шутками – прибаутками.

От такой нежданной удачи, Терёха вознёсся духом и, выходя из здания нового цирка, снова, как и когда-то в Твери, поцеловал резную деревянную головку в нос. Но тут же и устыдился, вспомнив, как двоюродная сестра – икотница, ябеда – приседая на каждом шагу, целовала пеналы, карандаши и даже ластики, готовясь к ненавистному уроку черчения, который сама же презрительно звала: «штрих-пунктир».

Одно воспоминание потянуло другое, третье. Купив бутылку «Жигулёвского», Терёха сел на каменный обод, уставился на водохранилище. Палку как лошадку детскую вставил меж ног, начал приводить воспоминания в порядок, выстраивать в ряд. Однако воспоминания неожиданно стали крошиться, рваться. Наглая, простая, переодетая мужиком и по этому случаю пьяно ухмыляющаяся жизнь, подступала всё решительней, становилась реальней и ближе памяти.

Взмах маротты. Страх и хохот

Детские и училищные времена скоро схлынули. Настали времена иные: не слишком весёлые, не вполне понятные, а на вкус – резко-едкие. Словно двумя электродами от плоской, уже снятой с производства батарейки, пробивал иногда насквозь Терёхин язык остро-кислый страх. Но почти сразу страх сменялся грубой, неподготовленной, всегда удивлявшей – откуда что берётся? – издёвкой.

Именно за отвязный стёб и отсебятину, вылетевшую нечаянно изо рта во время одного из парад-алле, Терёху из униформистов и попёрли. С упавшим сердцем и дико взвизгнувшими от резкого торможения мозгами, простоял он почти все 90-е у лотка на рынке. Кой-кого, конечно, рассмешил, не без этого. За мрачное веселье, на малокрошечном рынке, его то били, то водили с ним дружбу.

Завелась в те годы у него и подруга. По чести сказать, тот ещё бабец: Айгуль, казашка. Терёха звал её проще – Ай-лю-лю и шибко не баловал. Привыкшая с детства есть руками, Ай-люлю поступала так и в комнате у Терёхи. Причём, время от времени споласкивала водочкой сперва нутро, а потом и кончики пальцев.