Голодная кровь. Рассказы и повесть — страница 28 из 42

ольше хмельного веселья. Регот, гогот, пырсканье и умора вокруг! Пырская и регоча, мы тебя в бочку как раз и законопатим, и вниз по речке Копытовке спустим. Станешь ты трубить из той бочки в отводную трубу, словно падший ангел в толщу вод загнанный. Народ на берег высыплет, кривляясь, провожать тебя станет! Навсегда, насовсемушки! Вот смеху-то будет, ёк-макарёк!

Царь Иван от картины такой стал бледен и словно бы закаменел на месте. Только щека от гнева подёргивалась.

– Что замер, как еврашка у норки? Смешно ведь! Смейся, царь, уводи душу от гнева и печали!

– Кому смешно, – а кому и горе от смеха такого приключиться может.

Чуя, что перебрал, Осип вдруг присел на корточки, растянул рот пальцами до ушей, потом заквакал, запрыгал лягвой.

Здесь государь, наконец, рассмеялся, и, не проронив более ни слова, удалился.

Было это третьего дня, было на реке Скалбе, в селе Братовщине, в загородном царском владении.

Ну, а в день нынешний, после езды на быке и тревожного почивания, явился Гвоздь, как и положено в царскую трапезную шутом послушным, ко всему готовым.

Выставляться не стал: присмотрелся, прислушался. Царь не весел был, а и не зол, про то, что предлагал ему Гвоздь третьего дня сменить трон на медную лохань – вроде не вспоминал.

Время, дымясь, неспешно тлело.

Вдруг в животе у шута засвербело. От дальнего конца стола, где удобно пристроился на полу, двинулся он к выходу.

Тут его государь и перехватил.

– Што опять невесел, шутяра?

– Родственников своих вспомнил. Они у меня тоже все до единого из города Рима. Правда, не людьми, а свиньями и боровами родственники мои оказались: «Хрюк-похрюк, хрюк-похрюк…» – бегают себе по Риму, объедки подбирают.

Тут Осип вернулся к столу, уселся на неструганную, нарочно для него поставленную скамеечку, и ноги на стол закинул.

– Вот они, ножки мои поросячьи! Гляди! Это они меня за царским столом неблагодарной свиньёй быть научили. Только ты не боись. Ноги-то мои почище ваших ручонок будут!

Но тут же Осип со стола ноги сдёрнул, кинулся на четвереньки, захрюкал, заурчал боровом.

– Шутейно говоришь про родственников, али правда: как свиньи объедки собирали?

– Правду, чистую правду! Ведь и ты всегда говоришь про своих родственников одну правду. Даже если чуток соврёшь, вранье твоё тут же на лету правдочкой становится.

Царь Иван вскинул брови. А шутяра Гвоздь, словно чёрт его за язык дёрнул, хоть и тихонько, хоть вроде одному только царю, а сказал:

– Оченно хочется мне в шутовском монастыре окормить тебя посмеюнством. Давай я в тех стенах игуменом буду, а ты у меня в послушниках. Славная игра получится, до слёз смешная!

– Игра, говоришь, такая?

– Ага. Смешно тебе будет. Я и жезл для тебя шутовской приготовил. Приказал из дерева ценного выточить: с головой резною, в колпаке, с ослиными ушами. Ты уж заплати резчику копеечку.

– Жезл-то мне на кой? У меня скипетр имеется.

– Примешь жезл – шутом на время станешь. Хоть на час! Смеху-то смеху! До конца жизни надрывать животики будешь.

– А ты, стало быть, царствовать станешь?.. Княжеское достоинство своё вспомнил?

– Что ты, Господь с тобой! Вон оно, моё достоинство, тряпицей на полу сморщилось. Хочешь съем его?

– Ну, ешь.

Осип поднял с полу свой же оторвавшийся от одежды цветной лоскуток, подбежал к поставцу, посолил и поперчил, острым ножом лоскуток на кусочки разрезал, начал, смешно двигая кадыком, заглатывать.

Царь Иван рассмеялся уже шире, вольней, как будто что-то важное для себя решил.

– Ну и каково оно, княжеское достоинство, на вкус?

– Ох, пресновато. Одно только царское достоинство сладко. Хочешь моё-то попробовать? – приблизился опасливо Осип к царю Ивану, стал протягивать другой лоскут в кулаке сжимаемый.

Государь отстранился.

– Ладно. Будя. Давай теперь, как я укажу, поиграем. Ты ведь, небось, одни только весёлые игры любишь? Да ещё и на сытый желудок? Вот я и не хочу, чтобы ты голодным остался. Эй, щей сюда! А ты иди ко мне ближе. Иди, не бойся.

– Иду, иду! И правдочку твою в торбе несу. Хотел бочком на престол, – да видно не для меня рассол. И престол от меня утёк, и монастырёк – ёк!

Принесли на рогаче чугунок дымящихся щей.

– Держи, дурень!

Гвоздь подступил, чтобы дар принять, согнулся в поклоне. Царь ему на голову чугунок щей и вылил.

Будто сердце у Гвоздя оторвалось от жил!

В жирном мареве щей поплыл шутовской престол, зашатался и двинулся вплавь по речке Копытовке расколовшийся на куски от остро-пекучего жа́ра чёрный монастырь, красно-кожуристые черти-раки, пятясь, поползли по воздуху, обиженные монашенки скривили губы до боли, до слёз…

Шут заверещал, а царь Иван впервые за день во всю ширь рассмеялся.

– Вот и тебе теперь сытно. Видишь? И я шутковать умею.

Над столом порхнул смешок. Ошпаренный Гвоздь кинулся со всех ног бежать. Но споткнулся, упал и дальше, чтобы умаслить царя, побежал уже на четвереньках.

В три прыжка царь Иван шута догнал, ухватил за шиворот, поддёрнул с полу, поставил на ноги, развернул к себе и с улыбкой, как бы и впрямь играя, резко ткнул Осипа в бок поясным персидским ножом.

Шут упал. На минуту стало тихо, как в склепе.

Лишь откуда-то из дальнего далёка долетел трескуче-писклявый старческий голос:

– Так его, осударь, так! Щами горячими – р-раз!.. кхе-кхе… щи по личику и потекли. А потом – поглубже, ножичком: р-раз! Ещё и язык ему… кхе… урежь!

С блескучего лезвия боязливо стекала кровь. Царь Иван постоял с ножом в руках, затем, уже тише и примирительней проговорил:

– Ну, будя, будя! Вставай, шутец. Поиграли и хватит. Эй, чеканный пряник сюда! Чтобы жизнь шуту сладкой казалась…

Принесли пряник. Шут Осип молчал, глаз не открывал.

Тут из-за стола выбрались двое, подхватили мёртвого княжеского сына под руки, выволокли, не спеша, в сени.

– Эй, кто-нибудь! Дохтура Арнольфа к нему, да поживей!

Враз опав плечьми, возвратился царь Иван за стол. Да так за столом, в неясной думе, и застыл. Молчание повисло и в трапезной: не чавкали, не шутили, посудой отнюдь не громыхали.

Скоро и Арнольф из сеней вернулся, поклонившись, объяснил царю Ивану ломано: нет такой силы, чтоб душу шутовскую обратно в тело вдуть.

Помолчав с минуту, царь Иван, прохрипел:

– Поиграл я с ним неосторожно. А ведь это он хотел со мной поиграть. Вот и доигрался. Теперь-то игра наша трёхдневная – слышь, дохтур? – кончилась.

Государь сделал Арнольфу знак рукой, тот подступил ближе. Понизив голос, царь Иван сказал:

– Думаешь, зверь я? А ничуть. Это сын княжеский душонкой мерзейшей был. Хотел брата свого меньшо́го вместо себя в шуты определить. Монастырь чёрный основать подбивал. И ожить не захотел. Ну, теперь, знамо дело, – улетела душка! А жаль, разухабиста была подружка. Ну, лукашке теперь достанется, там и похохочет… Да и не шут он был, а чистой воды разбойник. Как есть разбойник! Вот те, фряжин, истинный крест!..

Дергач давно толкал Терёху в бока, колотил сухими кулачками в спину, а тот всё досматривал и дослушивал то, что навеялось ему в День шута.

Вдруг Терёха себя резко встряхнул и с клумбы встал. И тут же, почувствовал: тело его ничего не весит. Колкие мурашки побежали по спине, по затылку, головокружение взвинтило тело штопором, подняло выше домов. Терёха глянул на Дергача: видит ли? Однако Дергач смотрел в сторону, кого-то явно выискивая взглядом.

Здесь московский эфирный вихрь, приподнявший Терёху, сладко покачнул его на своей океанской волне. И увидел Терёха сверху свою земную жизнь. Всю, разом, от начала до конца. Увидел, как видят за несколько часов до сражения, что с ними случится дальше некоторые из бойцов, или те, кому предстоит тяжкое хирургическое вмешательство. И здесь полное и никогда раньше не случавшееся успокоение от струимого сквозь шута ветра-пространства, холодком разлилось по телу. Пространство стало пузырчатым, весёлым: от малейшей мысли тело вмиг преодолевало километровые расстояния, возвращалось назад и поднималось вверх, оставаясь внутри себя в состоянии полного покоя. «Как солнечный зайчик», – подумал Терёха про тело, и, впервые за день, широко улыбнулся. Сделался внезапно безразличным парад шутов, позабылись Дергач, Самоха. Даже Оленька выпала из внимания. Но тут же вихрь эфира – легко, безболезненно – Терёху вниз, на сухую клумбу и опустил.

Подождав с минуту – не возвратится ли эфирный ветер – Пудов Терентий с шумом выдохнул вдруг ставший освежающе-горным московский воздух, подхватился с клумбы, отряхнул от сухих стебельков и травинок плотно обтянутый штанцами зад, одёрнул бело-сине-красную, шёлковую с подстёжкой блузу – спереди орёл двуглавый, сзади молот и серп нашиты – и неспешно двинул вперёд.

Пора было на детский концерт.

У Стены Скорби

Так и шли по Москве сухотелый Дергач и обрубок Терёха, думая каждый о своём, затаённом. Шли и одним глазком назирали за крутёжкой столичного мира, а другим – наслаждались тем, что у них у самих в головах происходит. В Терёхиных мыслях прокручивался сценарий предстоящего шутовского променада. А у Дергача в голове, как фарш в мясорубке, всякая всячина вертелась. Шли сперва дворами, потом малыми переулками. И нежданно-негаданно вступили на проспект Академика Андрея Сахарова. Там тоже были люди. Правда, не шуты, не остолопы, а на редкость продвинутые и по первому впечатлению настолько милые, что хотелось их всех расцеловать, а потом излить в дружеских нежностях и подгавкиваньях свой щенячий восторг! Хотя, правду сказать, были среди обретавшихся на проспекте и люди чуток взвинченные. Особенно это касалось плотно обдуваемых перво-весенним ветерком дам-этикеток – так сразу прозвал их про себя Терёха. Миленьких, созданных по иностранным образцам этикеток было не так чтобы много, но шум и шелест от них стоял до небес. Никакими полит-вуменшами они, ясен перец, не были. А были дамами безгранично преданными известным политикам. До мозга костей и до визга извилин преданными! До мелкой дрожи в конечностях и крупных ссор меж собой при определении степеней этой преданности.