Лицо больного за последние три дня слегка порозовело, силой и ровностью налился, искривившийся было рот, все эти дни в раскрытом виде придававший Терентию Фомичу вид обтрёпанного, серо-бурого, изгнанного из стаи волка…
Почувствовать себя жезлом человеческим! Ещё живым, ещё движущимся: вверх-вниз, вниз-вверх. Когда это было, и, – главное, – где? Рыже-пегий, отыскивающий следы над асфальтом русский охотничий спаниель, Колюся Простибоженко, арки-проёмы, вся целиком Стена Скорби и таинственные дневные огни, то плывущие, то замирающие над ней… Перенять у маротты скрытую силу. Почувствовать себя капельмейстером той жизни, что упрятана от досужих глаз. Хоть на денёк. Хоть на тридцать секунд…
Пудов Терентий приходил в себя тяжко, медленно, с дрожью и судорогами.
«Объегорить жизнь! Наловчиться проживать её из конца в начало», – сухими губами пришёптывал он, впрыгнувшие в ум и не уходившие оттуда слова. «Я хочу смеяться, – а я плачу. Им бы всем плакать, а они смеются. Эх, люди-людишки! Другой, не глумливый смех вам нужен! Чистый и рассыпчатый, как снег. Мягко-ласкающий, словно крылышко птенца-поршка…»
Живот, прорванный ребристыми ботинками, пробитый острыми каблучками ему зашили быстро, прилежно. Ногу загипсовали, правда, подвешивать для вытяжки не стали. Осматривали равнодушно, но регулярно. Беспокоило одно: не было с ним больше всегда приносившей удачу маротты, на которую, в последние месяцы, он Бог знает почему, взлютовал и ополчился.
Но и тут всё образовалось. Через несколько дней, утром, после сна, увидел он то, чего никак не ждал.
Абсолютно целая, а не переломленная надвое маротта, стояла себе преспокойно в углу. Рядом с шутовским жезлом переминалась с ноги на ногу и застенчиво улыбалась – чего с ней отродясь не бывало – посматривая, то на ослиные уши, мягко спадавшие с шутовского колпака, то на него самого, Варюха-горюха.
– Склеили, что ль?
– Ага! Я смычковому мастеру отдавала. Он, походу, не то, что смычки – всё, что угодно, клеит. И палку твою, дядя Терентий, всего за двое суток склеил.
– Как нашла?
– Бомжец какой-то сюда приволок. И денег, дурашка, не взял. Сказал: за настоящую красоту, деньги брать грех. Даже и для меня кое-что прибавил: чтоб не смела красоту свою на улицах продавать, – едва не пустилась в слёзы Варюха.
Шут Терентий сдержанно улыбнулся: давно, давно выхлесталось в канаву то время, когда все знакомые девчата мечтали уйти в содержанки и проститутки. Многим опять семьи захотелось. Чтобы девчонок нарожать побольше. А парней – тех поменьше. «Меньше парней, – стало быть, долгой войны не будет… Так женщины меж собой судачат. Только помогут ли их разговоры?». Мысль эта шута обеспокоила, но чтобы не переполнять улыбчивую девушку тревогой, вслух сказал другое:
– Спасибо тебе, Варюха. Вижу теперь, не Горюха ты, а счастливуха…
– Да чего там, дядя Терентий. Я и почистила вашу палку ещё раз. Слюной и бархоткой! Как мастер смычковый велел.
– А Оленька где?
Варюха передёрнула плечами и отвернулась.
Шут Терентий закрыл глаза. Из плотно сжатых век просочились тихонько две-три слезы. Захотелось и вовсе глаз не открывать. А пришлось-таки.
– Удочерил бы ты меня, дядя Терентий. А? – Услыхал внезапно Терёха. – Я и борщ могу, и вещи в детдоме лучше всех гладила…
Пудов Терентий глянул на бывшую оторву – справную, красивую, но в нынешний момент какую-то напрочь потерянную, – и по-утиному крякнул.
Обидевшись на кряк, Варюха ушла. Терёху повезли на перевязку.
Близилась выписка, Оленька всё не приходила, хоть из больницы ей несколько раз и звонили.
«Видно репетирует у себя, в цирковом. К вступительным экзаменам готовится…»
Зато снова пришла Варюха-горюха. Про удочерение больше не говорила. Просто слегка повздыхала, погладила всё так же стоявший в углу шутовской жезл, потом посмеялась, а после рассказала анекдот про Путина, как тот начал учить украинский язык, и тут уж рассмеялась так широко и беззлобно, что Терёха, сам не зная как, вдруг выпалил:
– Удочеряю тебя, Варвара… Как тебя по отчеству?
– Фёдоровна… А те, кто документы выправлял и всякие другие – Варварой Детдомовной окрестили.
– Удочеряю тебя, Варвара Детдомовна. Здесь и сейчас, удочеряю. Сегодня и навсегда! А документы потом оформим.
– А это ничего, что я замуж собралась? Раз такое дело – я замужество и отложить могу.
– Замуж? Так тебе ж ещё восемнадцати нет.
– Мне и семнадцати нет пока. А только сейчас разрешают раньше времени замуж. Это мне на курсах ранней половой близости разъяснили.
– Ну, раз хочешь выходить, – так нечего тогда и откладывать. За кого выходишь-то? Если не тайна, конечно.
– Так ведь за Паутинщика выхожу.
– Он же к семейной жизни не пригоден! Из паутины своей и на миг выпутаться не может.
– Ещё как пригоден. Я его на днях из паутины-то повытряхнула и по Москве прошвырнула: с живыми, а не компешными людьми он законтачил и, походу, опомнился. Не на раскладку буквенную, – на человека стал похож. Даже гниль паутинистая с мордашки и та облетела.
– Ладно Паутинщик, так Паутинщик. Правда, я его Трещиной про себя зову, но теперь это имечко могу и на помойку выкинуть.
– Ура, дядя Терентий, ура-ура-ура!
– Какой я тебе теперь дядя? Батяней, зови. Я тут, правда, тоже собрался в городок Во на месяц-другой смотаться. Шут-Самоха ключи от своей трёхкомнатной оставил, а недавно эсэмэску прислал, просил за квартирой присмотреть и ещё кой-чего просил. Неспокойно ему как-то в своей Гонопупе. Ну и ещё одного человечка повидать бы надо.
– Ура, ура, и мы с тобой! Навроде свадебного путешествия! Лады? Только чё эт ты, бать, город Воронеж всю дорогу так сократительно зовёшь?
– Потому что город этот – во!
Терентий Фомич до предела выгнул, и трижды поднял вверх большой палец. И тут опять вспомнил давнюю свою подругу Ташку-Наташку, лёгкую, нежно-звончатую, удивительно крутобёдрую, появившуюся у него после казашки Айгуль. Вспомнил, что совсем недавно Талка то ли приснилась ему, то ли он просто всю её в памяти восстановил и даже погладил легонько по выпуклой тёплой щеке.
Варюха всё стояла в дверях. И тогда Пудов Терентий ещё раз показал ей выгнутый большой палец.
Слабея от счастья, Варюха ушла…
Больница осталась позади. Самоха опять прислал сообщение по вацапу:
«Гавайянки надежд не оправдали. Филлипинки – круче. И умней. Филлипинок, китаянок и японок здесь много. Пока выбираю. Начал секретные переговоры о присоединении Гонопупу к России».
А тем временем город Во, готовившийся праздновать 350-летие Великого Петра, преподнёс сюрприз, и приятный.
Терёху, прибывшего в сопровождении Варюхи и Паутинщика, нежданно-негаданно, пригласили украсить собой цирковую программу города. Пока, правда, в качестве униформиста, выступающего в паре с одним из клоунов.
Шут величественно отказался:
– Ни униформист-партнёр, ни буффонный клоун, играющий на преувеличенной жадности и придурковатости, ни даже «рыжий» фарсёр, только и знающий, что нос громадный себе прилаживать, а зад негашеной известью мазать, – мне теперь не по рангу! Новый, небесно-земной цирк замутить я хочу. Всех вас когда-нибудь туда приглашу.
И подкрепил слова чеканным жестом: в одну руку взял огромный гвоздь-костыль, специально принесённый с собой, а другой рукой стал невидимым молотком этот гвоздь, чуть повёртывая, забивать себе в колено. При этом со сдержанной радостью от возрастания боли приговаривал:
– Был и я когда-то как Осип Гвоздь. Был ведь? Был! Царям завидовал? Завидовал! Поучать их хотел? Хотел! Хлеб-соль с ними водить желал? Желал! Ну, а новый земной цирк, предшествующий цирку небесному – не из подлизыванья и поучений состоит. А в чём именно его суть – это вы скоро узнаете!
Вторая неожиданность была такой: Талка-Наталка, о которой всё настойчивей он вспоминал, среди жителей города Во не обнаружилась. Не значилась она и в списках умерших граждан. Двое-трое знакомых о ней тоже ничего не знали. Терёха посетовал на сон, в котором крутобёдрая Талка ему привиделась, полюбовался на её недоступные теперь удивительно мягкие щёки, взгрустнул и попытался развлечь себя издёвками над собственным прошлым и будущим. Но издёвки получились вялыми и Терёха их быстро, как осенних мух, отогнал подальше.
Ну, а третья неожиданность ждала шута Терентия в Египетском зале Областного исторического музея. Вошёл Терёха в музей с шутовским жезлом, а вернулся домой без него. Сдал, – крутя головой как в беспокойном сне, – во временную экспозицию для всеобщего показа.
А до избавления от жезла, какая-то полуясная хрень накатила на шута в музее. С этой мутной хренью вернулись к нему прежние мысли, от которых после встречи с Терентием Африканцем он подчистую отказался. Опять, как и в последние несколько месяцев, стало казаться: из-за маротты все недавние нескладухи и обломы! Из-за неё ушла Оленька, на променад шутов не попал и в больницу загремел – опять-таки из-за неё. Правда, здесь, в музее города Во, до конца осознать скрытое коварство маротты что-то Терёхе мешало. Понимал: на некоторые её проделки нужно смотреть сквозь пальцы. Но всё ж таки жезл из-за спины выставил и, ступая на цыпочках, понёс директору музея.
На ходу втихаря ругался: «Эк, тебя угораздило, Фомич! Ну, просто юношеский фетишизм и поклонение неодушевлённым предметам тебя одолели!..»
Неожиданно Терёха остановился. Чуть постояв на месте – обернулся он к стеклянным стеллажам и, обращаясь к статуэткам и вазам, но в то же время, словно бы и взывая с арены к зрителям, спросил:
– Парад шутов я зачем устроил? И почему прошёл он, пусть и не без накладок, но с явным успехом? А потому и затем!.. – ответил себе Терёха и промокнул ладонью внезапно вспотевший лоб, – затем, дорогие мои статуэтки и ещё более дорогие зрители, чтобы дать понять властям: поддерживать-то мы вас поддерживаем, а только глянуть в наше шутовское сферическое зеркало, и узреть кривизну исторических и собственных отражений, будет вам, ох, как полезно! Понимаю: одного шутовского парада мало. Вот и хочу параллельный цирк устроить, в ежедневном режиме пародирующий правительство, министерства, агентства и прочие суровые организации. Не кавээновское передразниванье и неостановимая ржач