ать о Нике, и совершенно не имелось у меня страха от того, как в случае с Ромой, допустим, что я что-то эдакое растакое о Нике могу разведать, что меня от нее отвратило бы, а самого меня в печаль-тоску загнало бы, и отрезало бы все возможные и невозможные пути к отступлению. Или наоборот. Да, так сложилось уже за эти дни, короткие, но заметные, что я от Ники ничего не хочу, мне надо, чтобы только она была, и всего лишь, и чтобы только позволяла на себя смотреть и себя слушать и, если повезет, заниматься с собой любовью, а там уж дальше как пойдет. Не прав, вероятно, я. И кое-кто может меня осудить, заявив на такие мои слова, если бы услышал, что же ты, мол, парень, как девка бесперспективная себя ведешь, борись, мол, за свою любовь, за свое счастье, за жизнь добрую и незлобливую. А если ей любви моей не надо? Зачем тогда мне, ее любящему, ломать ее, жизнь ей портить, топтать се, в пыль изводить? Я бы так сумел. Кто бы сомневался.
Но не хочу…
Разумеется, Ника не могла заниматься со мной любовью, когда рядом, там, через стенку, совсем близко, так близко, что тепло его она ощущала и дыхание слышала, и Даже сны его – догадывалась – смогла бы вместе с ним -увидеть, спал тот, который был так похож, как две капли воды, на ту РАДОСТЬ единственную, что в жизни ее случилась, на брата любимого, божественного. Ника улыбнулась тихо, про себя, блаженно и умиротворенно. Ведь сложись по-иному, она не сомневалась в том нисколько, и у них с братом все пошло бы, как им хотелось, и вместе бы они оказались, то никогда и ни в какие времена ей никто уже, кроме него, не был бы нужен, да и не взглянула бы она ни на кого никогда и уж тем более не позволила к себе никому прикоснуться, не говоря уж даже о дружеских поцелуях и тем более не говоря уже о постели. Чур, чур, меня! Зачем? Если у нее все есть – все, все, все, – о чем только можно мечтать. Есть ТОТ, ради которого она живет. И есть ТО, ради чего люди и рождаются на этот свет – ЛЮБОВЬ. И не было бы, конечно, можно и не повторять, у нее в жизни стольких мужчин и стольких женщин. Незачем. Незачем. Если и появлялось у нее к кому-то какое-то чувство (после того, как стали тихнуть воспоминания о брате), так то только от безнадежья и отчаяния ожидания. И чаще благодаря воображению и фантазиям неудержимым – хотелось ведь, ну, конечно же, хотелось, тепла и участия, и уюта. Ну, а кому же не хочется? То-то и оно.
И еще много и много чего не было бы в се жизни, того бесполезного, что время отнимало, но ничем его отнятое не восполняло. Шесть лет, может быть, больше, а может быть, меньше, она его ждала. Надеялась на чудо, – а вдруг встретит она его на улице, или в кинотеатре, или во дворе, или в музее (например, в музее народного творчества), или в туалете на площади Маяковского, или на пляже в Серебряном бору, или там, где двадцать восемь героических панфиловцев отстояли Москву, или в пионерлагере на Пахре, или в ночь выпускного бала на смотровой площадке на Ленинских горах, или в лесу за деревом, или на рынке за прилавком с помидорами, в плоской блинообразной кепке, с усами и металлическими зубами впереди, или неожиданно обнаружит его у себя в кармане, укромно и секретно там затаившегося, или в поликлинике в белом халате и докторской белой же шапочке, или пьяного вдрызг, выползающего из соседней пивнухи, или безногого, побирающегося в переходе на Калининском проспекте, или в милицейской форме, полосатым жезлом регулирующего движение возле самого Кремля.
Ну, а потом, как водится, жизнь приглушила воспоминания, ослабила ожидание. Да ко всему прочему еще та фотография странная и бесцветное письмецо в конверте.,. А она, Ника, уже привыкла подгонять время. Больше – торопить время стало ее натурой. Гон секунд, минут, часов, дней глубоко внедрился ей в подсознание, быстрее, быстрее. Лет в семнадцать произошел перелом, крутой, незаметный для окружающих, но чересчур явный для нее самой. Ныне время стало подгонять ее. Ника теперь боялась чего-то не успеть в жизни. Ей надо было попробовать всего или, во всяком случае, попробовать как можно больше за тот короткий временной промежуток, отпущенный ей на жизнь. И мальчики тут пошли через нее косяками, разные, молодые и старые, тупые и умудренные, умытые и непричесанные, лихие и слабосильные, глазастые и очкастые, пришибленные и блудливые, всякие. И через дам, так вышло, она также удовольствие не без интереса познала. Любопытно было и боязно, как ни верти, и стыдно даже с непривычки. И неизмеримо противно прежде чем.
Поначалу с соседкой, детской врачихой, тридцатилетней, миловидной проказницей полизали они друг друга, покряхтев, порычав. А затем та, которая, как оказалось, не только по медицине спец, свою мужевидную подругу привела, дискоболку мускулистую, чемпионку разных игр, и… пошло-поехало, пошло-поехало, трам-тара-рам.
Принюхалась, обтерлась. Со временем научилась. И через недолго уже заводилась с пол-оборота, стоило только кому до нес коснуться. (Ну, не абы кому, конечно, а тому, кто ей все же хоть как-то нравился.) И что умелицей даже заделалась, да такой, что врачиха, та теперь у Ники училась, следила за ней внимательно, повторяла за ней вес, что Ника делала.
Партнеров они меняли часто. Попадались и мужчины. И не всякие, разумеется, а только ооооооооочень крутые. И тогда, конечно, кайф-то приходил посолидней, чем тот, что от партнеров-дам являлся. Мужики-то все же есть мужики, особенно те, у которых с крутизной асе в порядке.
Ах, как славно все перепуталось в ее стремительной жизни. Секс, примерная учеба в институте, вино и домино, мальчики и девочки, влюбленности и измены, вдохи и выдохи, дожди и моча, снег и сперма, клятвы верности и угрозы убийства, кровавые, далеко не женские драки и счастливые сны…
Да, да, драки. Во время одного совокупления, например, на квартире у кого-то из сокурсников, они со своей подругой Дашей не поделили чей-то там рот. Через не сколько секунд они голышом уже выкатились в коридор и продолжали биться, разъяренные, на лестнице, срывая своей страстью и умением аплодисменты высыпавших на лестничную площадку соседей…
На спор она прыгала в Москву-реку с Крымского моста.
Вырывала не однажды сумочки из рук разных женщин, неосторожно бредущих краем тротуара, вихрем пролетая по мостовой на мотоцикле, управляемом каким-нибудь молодым и дерзким другом. Так было. Забралась как-то, выпив вина излишне, на один из куполов храма Василия Блаженного. А когда хмель сошел, сообразила, что спуститься не может. Но на помощь не стала звать, что-то не позволило – то, для чего пока у нее не было названия. Так и окоченела бы и свалилась, и разбилась, кто против, насмерть, если бы кто-то из сотрудников спецслужб, Кремль охраняющих, не заприметил ее. Снимали ее с помощью пожарной машины; В отделении ей, дуре, за дело нос расквасили, а потом пять суток вкатили. В камере ее дежурный по отделению, симпатичный молодой старлей, поимел – неумело и растерянно – но приятно.
Наркотики на нее тогда же легли – мутно. После сигаретки с марихуаной она уехала подальше, чем кто-либо другой, кто в первый раз такую сигаретку попробовал. Где была она, никто, естественно, не знает, да и она сама едва ли помнит, но после той поездки она поняла, что есть другой мир, совершенно, ну просто совершенно отличный от того, в котором она и все, кто ее окружает, живут. Хуже тот мир был или лучше – не имело значения, главное, он был другой. Ника испугалась такого своего открытия и обрадовалась ему одновременно.
Через неделю она, не выдержав сравнения столь разных жизней и столь отличных миров, наглоталась снотворного, много, и легла умирать. Не умерла. Мать вовремя заподозрила неладное и взломала с помощью соседей дверь к Нике в комнату. Спасла ее…
Много рисовала. Много. Не умом понимала – нутром чувствовала, что в творчестве тот же риск, та же опасность, нет, больший риск и большая опасность, чем в прыжках с мостов, чем в грабежах одиноких женщин, чем в сексе и наркотиках. Но зато риск и опасность там созидательные, полезные. Чувствовала, но пока не понимала…
Муж, тот, от которого у нее родился единственный ребенок Паша, очень вовремя в те дни-месяцы у нее объявился. Он ли ее из ямы, в какую она сама себя старательно погружала, вытянул или не он, трудно сейчас сказать. И так и эдак можно повернуть. Вроде как и он вытянул, а вроде как и жизнь просто сама по себе так распорядилась. Но, однако же, что ни говори, он помог ей. Она, когда его встретила, если и не полюбила, то во всяком случае уважением к нему прониклась – впервые в жизни к мужчине. В нем явно угадывались порядочность, честность, отзывчивость, желанность, преданность. Что-то другое, неуловимое что мужчину мужчиной делает, в нем отсутствовало, но все те перечисленные качества у него имелись, это точно. Вот и ладно, с успокоением подумала Ника, когда он предложил ей выйти за него замуж, вот и кончились мои побегушки. И верно, кончились. Через год она ребенка родила. Да, да, того самого Пашеньку. Год-другой-третий в счастии пребывала. Как во сне волшебном. Не верилось даже. Брат Божественный совсем на периферию сознания передвинулся. Когда Паше четыре года исполнилось, она начала понимать, что не хватает ей еще одного ребенка. Сказала мужу. Тот стал уговаривать забыть о втором ребенке. Мол, не надо в семье более одного ребенка иметь, не интеллигентно, да и финансовые возможности и перспективы карьерные того не позволяют, и не надо, мол, и не думай, и просто-напросто забудь. К шести Пашенькиным годам Ника окончательно заскучала. А по ночам ей только и снились, что стаи ее детей– красивых, веселых, шумных, пестро одетых, непоседливых, любящих. На работе в Доме моделей на Кузнецком мосту, где она по распределению работала художником, она вместо официальных заказов только и занималась тем, что рисовала своих неродившихся детей, придумывала им фасоны модной одежды, раскрашивала рисунки яркими красками и сосредоточенно думала, работая, от кого бы ей все-таки родить пару-другую маленьких. В шутку. Несерьезно. Конечно, она могла бы и не сходя с места найти того, кто помог бы ей зачать еще одного ребенка, и еще одного, и так дальше, и до бесконечности. Каждого, кого захотела бы, пальчиком бы, любым, что мизинцем, что указательным, а то и вовсе средним, тонким, правой ноги, поманила бы, и всякий побежал бы к ней не раздумывая. Но вот такому ра